Пайвин не замечал, когда Михаил Борисович успевал наливать в рюмки, когда одна бутылка сменяла другую. Он захмелел и влюбленно-осоловело глядел на «шефа», как окрестил про себя Михаил Борисовича. Ему хотелось броситься к ногам директора, поклясться «на суку» в преданности, но их разделяла скатерть и неубывающая закуска с коричневым квадратом строгой бутылки.

— Спой, Александр! — потребовал Михаил Борисович, отваливаясь боком от скатерти на клетчатое шерстяное одеяло. — И непременно что-нибудь народное. Душа просит… Вечер-то какой славный, и природа, природа! А воздух… Ух, воздух какой, хоть на ломоть хлеба намазывай и ешь, ешь его — не убудет!

Пайвин унял шум в голове и сдвинул рыжеватые брови. Чем же угодить Михаилу Борисовичу? Он ублажит его, зря, что ли, солировал в армейской самодеятельности. Какую спеть? Народных-то песен столь много, одна другой лучше… Погоди, погоди, сокол черноокий, подивлю я тебя песней…

— Ах, да не вечерняя заря спотухала,
заря спотухала,
Ах, спотухала заря, —

прошептал распевно Александр и, глядя выше костра на затемневшее небо и грустные искорки звезд, выдохнул:

— Ах, да полуночная звезда высоко ли,
звезда высоко ли,
Ах, высоко звезда взошла-а-а…

Михаил Борисович полулежал с прикрытыми глазами и не шевелился, а Пайвин и не видал его. И, себя он не слышал, не его тенор, а чей-то голос рассказывал звездам, реке и острову с перепелками, тальником, где вырастают соловьята и разные пташки-птенцы, про раздоброго молодца. Рассказывает, как вышел он на крылечко и закричал громким голосом:

— Уж вы, слуги верные мои!
Ах, слуги верные мои!
Ах, да запрягайте тройку серопахих,
                 серопахих,
Эх, тройку лошадей!
Эх, да чтобы сесть бы мне, добру молодцу,
Сесть бы да поехати-и-и…

— Недурственно, недурственно! — разбудил Александра, вернул его из песни Михаил Борисович. Пайвин вздрогнул и чуть от неожиданности не опрокинул коньяк, однако директорская волосатая рука перехватила бутылку за высокое горлышко, и матовая голубизна рюмок погасла от налитого коньяка…

Знобкий речной туман «дощупался» наутро до Пайвина, так и не попавшего хотя бы в «прихожую» палатки. Она была наглухо застегнута снаружи на замок-молнию, а из второй половины рвался сквозь марлевые окна ядреный храп Михаила Борисовича.

«Начальство, не нам чета, — не владея бьющей дрожью, подумал Александр. — Я, как суслик, свернулся у огнища, а он больше принял и ведь не на траве, а чин-чином посыпает в палатке. Да на постели, под окуткой».

Он тоскливо посмотрел за Старицу, но за туманом не рассмотрел избушку. А там на нарах и тепло, и Сима там, и винцо, конечно, не все же она вчера употребила. Опохмелиться бы…

Пайвин оглянулся и подавил тошноту при виде спасительного квадрата бутылки. Пусть не затащил его Михаил Борисович в палатку, зато не спрятал же коньяк, пожалел своего «артиста из народа». А вот голубых рюмок нету, убрал. Вместо них складной пластмассовый стаканчик стоит. Что ж, правильно! Катнулся бы Александр на скатерть, и рюмочки хрясь-хрясь… Они, поди, дорогие, чешские. Слыхал он про такое стекло…

«Сегодня не до пастьбы все равно, — равнодушно решил Пайвин, заедая выпитый коньяк холодным, утратившим запах огурцом. Колбаса тоже отпотела, и зубы вязнут в сале. — А-а-а, была-не была, еще стаканчик!»

— Саша! Где ты есть? — позвал с того берега из тумана хриплый Симин голос.

Пайвин открыл было рот, однако вовремя одумался: «Шиш тебе, милая! Не слыхал я тебя, поняла? Попасешь день, не переломишься, а тут добра пить не перепить. И как можно сбежать от шефа, оставить его спящего? Не он ли в уме клялся и божился «на суку» быть преданным…»

— Хор-хор-хрры-ы… — рвалось в марлевые окна из палатки, заглушая перепелиную перекличку.

Нет, не покинет он без команды Михаила Борисовича! Вот возьмет и примет его к себе на базу. Ну хоть грузчиком, а может, кладовщиком? Сашка в технике разбирается, дипломов столько, хоть кринки с молоком закрывай. И закипит у них работа, а по выходным станут на вишневой «Волге» выезжать сюда. Вдвоем.

Не-ет, не вдвоем, с бабами. С чужими, понятно. В Тулу да со своим самоваром, что ли…

«Урал» тогда запросто купит Сашка, запросто! Не надо мантулить целое лето на отгонном, жить в избушке, жить без бани, электричества, радио и телевизора, без газет и журналов. Хотя чего газеты и журналы?! Он и оседло когда жил — не до прессы было: то забота, то гулянка, а там — похмелье…

Определенно Михаил Борисович зачислит Пайвина Сашку к себе в штат. Такого преданного он по гроб не найдет больше, какой есть Сашка. Все будет шито-крыто, Сашка не трепач, Сашка — могила…

А ты, Серафимья сухорожая, не кричи! Во тебе кукиш с перцем и собачьим сердцем! Укуси, вострозубая! То-то же, не достать тебе Сашкин кукиш, не видать тебе Сашку, ежели сварничать станешь. Надейся на привесы, на их брюшины и думай: будет привес или отвес? А потом за этот «Урал» не отработаться в колхозе, чуть восстал за правду — начнут тыкать: «Мы тебе мотоцикл выделили внеочередь. А мы бы его Анатолию Гурьеву отдали, он механизатор сто сот стоит». Ну и так далее…

Эх, еще стакашик, и совсем добро, совсем… Не тошнит и теплее стало… Прр-рости, прр-рости, Серафимья Васильевна! Ты у меня баба… сто сот!..»

IX

С Михаилом Борисовичем после первого знакомства Пайвин не виделся пять дней, а наблюдал за ним издали, из укрытия. С тоскливой ревностью следил, как тот выскакивал из палатки поутру в одних красных плавках — они резали глаза, выделяясь на волосатом теле, и Александру казалось, что именно в этом месте у директора кто-то срезал кожу. Он давал приличный круг по острову и с разбегу тяжело бухался в реку.

Вдоволь набулькавшись в ласково-парной воде, Михаил Борисович расслабленно поднимался на берег, снимал с капронового шнура, натянутого на таловые тычки, лохматое махровое полотенце, такое же оранжевое, как палатка, и начинал яростно растирать мокрое тело.

«Не зря говорят, что волосатые люди — счастливые», — вздыхал за кустом Пайвин.

После зарядки и водных процедур под транзистор директор разжигал походную газовую плитку, ставил кастрюлю и чайник, слушая одновременно концерт по заявкам тружеников села. Все шло, как по расписанию, и только Алексей вынужден был скрываться. Иногда до зуда хотелось написать на радио письмо и заказать для Михаила Борисовича ту самую песню, которую он пел ему памятной ночью. Здорово ловко напомнил бы он директору о себе! Но Пайвин не придурок: вовремя спохватился, что своей заявкой раскроет место пребывания Михаила Борисовича и тогда хлынут сюда все, кому край как надо достать дефицитные запчасти. И тогда прощай спокойный и здоровый отдых, чего тот никогда не простит Пайвину. А стало быть, никогда не возьмет его к себе на базу даже грузчиком.

«Нельзя, нельзя раскрывать резиденцию Михаила Борисовича», — шевелил губами Александр, с завистью и уважением провожая голубую рюмку с коньяком в рот директора.

Видел Пайвин и то, как Михаил Борисович выплывал на резиновом ковчеге, и слушал, как под взмахи коротких весел он выкрикивал знакомый куплет: «Наш адрес не дом и не улица…» Директор базы отправлялся на Косую яму проверять сети. А их у него не маленько — три мешка. И поплавухи, и ряжовки, и даже морские глубокой посадки на три с половиной сажени.

Сколько сидел с удочками Пайвин, а ни одной путной рыбины не вытащил. Вершковые окуньки, чебаки и ельцы и то не всегда клевали, чаще ерши-окурки цапали червяка и топили поплавки с такой силой, словно матерый язь или окунь-горбач. А Михаил Борисович выбирал из сетей настоящую рыбу: язей и лещей, сорожины и линей, щук и двухфунтовых окуней. Полный рюкзак с прорезиненным нутром набивал. Тут тебе и уха, и жареха, и закоптить-завялить есть чего!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: