— Быть того не должно! — не поверил лесник, и по пути в лесхоз ноги сами понесли его влево через бор, в талово-березовую низину Канаша. И лесу, и себе твердил одно и то же:
— Не должна ожить сосенка. Вон лось скусит верхние мутовки — и конец всему деревцу. А коровенки, ежели пастух прозевает, сколь беды натворят в посадках.
Однако не верить Дмитрию Васильеву тоже нельзя, пущай и три десятка лет водит поезда. Все свободное время по лесам бродит, гончих натаскивает, уму-разуму учит. Ну и с тестем на этом же кордоне жил, а Евгений-то Жуков лесником и помер. Не-ет, знает природу и лес Дмитрий, понапрасну не сболтнет, чего ему разыгрывать соседа.
Обогнула тропка озерцо и нырнула в березнячок, где на самой старшей березе подрастает чудный кап, как есть живая белка полезла на лесину. А вон и ляжина по-за тальником, ивами-бердинами распушилась, как снегурками или невестами. Чуть правее — в колею-колдобину угодил раненой ногой — аж в глазах потемнело.
Перевел дух, растер занывшее бедро и сунулся сквозь посохший лабазник к поваленной когда-то сосенке. Всего-то пластиной в треть ствола «кормилась» она у матери-земли. И не себе брала соки, а тем двум веткам, что выправились и потянулись к солнцу прямоствольными сосенками.
— Чудеса да и только! — всплеснул жилистыми руками Афанасий. — Ишь какие красавцы, елкам не уступят.
Присел на корточки возле живой валежины и долго водил по коре ладонью, словно хотел разгладить шершаво-морщинистую кору. И как будто могла сосенка его услышать, просил-выспрашивал:
— Да как, как же ты, родимая, ожила? И помочь тебе нечем, и боязно шевельнуть тебя. А как да ненароком надломишься совсем и открасуются твои детки…
Присел лесник на забытый навильник сена, и война заглянула в память: изуродованные железом леса под Ленинградом, искалеченные бойцы-однополчане воскресли через сорок с лишним лет мирной жизни. И сестру Анисью вспомнил с зятем: три похоронки принесли им на сыновей. Это какую же силу, какое сердце надо иметь, чтобы разум не помутился и руки снова поднялись на работу?!
Сказывали ему соседи сестры, как она причитала и боли не чуяла — русые косы так и остались в сжатых пальцах. На четвертое утро глянули Павел с Анисьей друг на друга и не признали сами себя: добела выстудило горе ихние головы.
Не забыли земляки сыновей Павла и Анисьи, улицу назвали именем братьев Зайковых. И три тополя вознесли к солнцу зеленые кроны, словно богатыри-братья.
Уже не бедро, а левую половину груди до боли растирал жесткой ладонью лесник Афанасий. И вдруг не поверил, что он жив и война отстала на полжизни позади. Не поверил, если бы не густели хвойно сосенки, если б по ним не попархивали звонкие гаечки и большие желтовато-зеленые синицы. Три жизни дерева слились воедино с его человеческим житьем, с жизнью ушедших и живущих на родной земле.
Сосновая пороша
Совсем не из зарных лесовиков мой приятель Венушко. Ему по любой поре навестить леса берегами речки Боровлянки — все равно что молодость свою вспомнить, довоенные гуляния холостяжника. Но и без гостинца для трехлетнего внука не возвращается, недаром тот уважительно называет его:
— Ты, дедо, у меня Во́жак!
Именно не вожак, а во́жак!
Чего же он подарит из леса внуку, что сам найдет для самого себя? На обогревах только-только распустились кремово-пушистые прострелы-первоцветы. Сорвать цветок рука не поднимается — и завянет на глазах, да и мало их, первых подснежников, стало по лесам. Словно Венушкиных одноклассников, двадцать четвертого года рождения.
Из положинки в предгорье, где всегда растут первые белые грибы с особенными шляпками (алеют червонными шлемами русских богатырей, неподатливые на червоточины; из подножья грибов родники бьют, потому и корешки грибов тоже чисты до старости), Венушко вышел на елань под песню зяблика. А уж речкой по осинникам ждал грибную радость.
Присел на бугорок и прислушался — шуршат и шуршат прошлогодние листья. Где-то травка «прострачивает» листья, где-то муравьи по своим делам бегают туда-сюда, но не только они шуршат осинником. Поднимается из земли неистребимым крестьянским родом артель сморчков. Ох, духовиты весенние грибы, духовиты! И умны, эвон сколько извилин, в головках-шляпках! И никакой-то простуды они не боятся, им поскорей надо на апрельское солнце показаться. Вроде бы подгоняет их известная мужицкая забота — пахать, сеять, покудова земля сочна влагой и податлива плугу.
— Ну вот тебе и подарок от Во́жака! — заулыбался Венушко и сам зашуршал листьями, собирая сморчки и строчки. И ничто не отвлекает, лишь одинокая глухая кукушка перелетает вершинами и дудит «ду-ду, ду-ду». Будто бы ему, человеку, грибные места выказывает.
На обратном пути чага дегтярным сгустком выступила на белизне березы — и ее Венушко осторожно срезал ножиком. Лесной чай заварят с внуком и станут пить после жареных сморчков. Пить да нахваливать за густоту заварки, за терпкость вкуса! И уже на увале, где сосны редки и где песочная обочина дороги прогрета глубоко, присел Венушко у комлистой, замшело-седой почему-то не с северной, а с западной стороны березы.
— Жива, жива, Васюня! — провел Венушко раненой, насквозь простреленной правой рукой по коре-морщинам. До того поредела вершиной, «посекли годы русы волосы», что и птица-то теперь поет другим березам. А назвал он ее девичьим именем. Однажды побывал в родном селе и встретил пожилую, но чем-то больно знакомую женщину.
— Не признал, Вено? — вздохнула она.
— Признал, признал, Васюня! Ведь и я тятины сапоги истоптал за тобой, да где мне было тягаться с твоим Федькой. Гармонист, тракторист удалой! А рубаха зелено-атласная, сапоги хромовые — с таким скрипом, будто кряковые селезни из каждого «шавкают-крякают». Поди внуков растишь, Василиса?
— Эх, Вено, Венушко!.. Да и не рожала я робятенок, только и принимала еще в девках роды у новотельных коров. Тюню пока ждала — женихи других невест отыскали. Вот и осталась я одна, как та береза у Боровлянской дороги. Помнишь, гульбой ходили в соседнюю деревню и всегда у той березы на полянке плясали кругом. До травиночки выплясали полянку, песок выступил. Ты еще как-то у меня из туфель вытряхивал, а Федьша на гармони играл и из-под чуба взбуривал на тебя. Опасался, как бы не ушла я с тобой в березнячки-осинники, на бережок Боровлянки.
Жива, жива береза Васюня! Только и она тоже не рассевает семена, по песку и заросли одни сосенки. Да за сорок лет вон какие вымахали — ровные, кругло-сочные смолой, макушки взлохмаченно-хвойные затенили Васюню, каждая ветка тяжело спелеет шишками.
Задумался Венушко под березой, а солнце все жарче и жарче дышит на сосны. И в тишине почудилось ему, словно кто-то крадется к березе. Треск и щелк слышится бором, а низом шишки похрустывают. Аж вздрогнул фронтовик: вот так однажды в разведке спасла его лесовая натура…
Трое суток мотались они отделением по вражескому тылу. Задание выполнили, и осталось одно — в сумерках незаметно к своим переползти. Устали ребята, потому Вениамин и бодрствовал, охранял ихний короткий сон. Сосновый тот лес был чужим, но кто может сшуметь в лесу — с детства знал.
Вроде бы никого не видать и не слыхать, но вдруг… треск-щелк, треск-щелк, хрусть-хрусть. Насторожился Солдатов, впился глазами в межстволье и… заметил крадущихся немцев. Куда шли, кто знает. Может, выслеживали кого и хотели втихую накрыть, а может и сами шли в разведку? Да уж слишком густо солдат. А им вступать с ними в бой ну никак нельзя, приказ!
Под треск и хруст Солдатов легкими толчками поднял своих солдат, и они сумели ускользнуть, как ящерицы, из окружения немцев-егерей. Вот так же глубокой травянистой бороздой, но не к речке, а к болоту. Болото осиливали — одни каски наверху, осокой обвязанные. Из духоты-грязи и комариного ада выползли, а на них свои молчком навалились, и чуть-чуть не сломал тогда левую руку Солдатову верзила солдат.
Вот тебе и щелк да хруст…