На столе не общее эмалированное блюдо — перед каждым глубокая фарфоровая тарелка с куриным супом, а посреди стола на подносе аккуратно порезанные подовые калачи. Надкусываю толсто-мягкий ломоть и радуюсь за маму: не разучилась Варвара Филипповна стряпать, удачливые у нее калачи! Шаньги вон утром какие пышные да вкусные были… Эх, как бы кстати нагрянул кто-нибудь из моих друзей-приятелей, живущих по далеким большим городам, где из-за бензинового чада-угара и самая чуткая русская гончая собака не почует хлебный дух!

Пока хлебали мясной суп — ни разу за окно не поглядели. А как взялись пить чай наверхосытку — к нему и клубничное, и смородиновое, и вишневое варенья, отец посмотрел на березовый угор и в изумлении прошептал:

— Глядите-ко, глядите-ко!

Недаром старый солдат кряхтел ночью и был задумчив с утра: тихое бледно-сиреневое небо стало изрежаться крупными снежинками. Вначале они, белые лепестинки, вольно и плавно кружились вровень с окнами, потом повалили густо-густо, тесня друг дружку и запорашивая парную землю. Снежносев скрыл и огород, и даже конюшню, где давно хозяйничают лишь две овцы с ягушками, давно бесполезные утки-крякухи (весенняя охота закрыта лет десять назад) и пяток кур с развеселым рыжим петухом.

— Какие лепухи, какие лепушины! — дивуется по-ребячьи отец, позабыв любимое блюдо — чай, а мама как-то враз похорошела и с удовольствием вспоминает:

— Бабушка наша всегда приговаривала: не лепухи, а грузди с неба спускаются на земелюшку, груздочки! Во сколько слоев лягут, столько слоев и груздей объявится по лесам.

Я слушаю маму, завороженно смотрю за окно и загадываю, какие же из снежин прорастут груздями: сухими и сырыми; какие обабками-подберезовиками и красно-охристыми подосиновиками поднимут свои шапчонки из разнотравья; какие выглянут по тверди заброшенных дорог прохладно-слизкими валуями (у нас в Юровке их называют слизунами, а на маминой родине в селе Пески, что в шести километрах от Юровки, кулбиками). С трепетом загадываю на белые грибы — самые обожаемые не на столе, а в лесу — в березовом белозерье по угору за родительским домом. А еще должны наспеть, словно крупные земляничины, мухоморы и прочая несметная рать поганок, и детски-пухлые дождевики.

Поостыл чай на столе, поредели и снежинки, и посветлело за окном. Вон и березки на угоре зарозовели ветвями, и ясную погоду завызывали деревенские петухи. Родительский петух полыхнул огненно-золотистым пером на лестнице перед самым окном, и не ку-ка-реку, а зычно прокричал:

— Груз-ди, груз-ди!

А вдруг бабушкина примета — моей прабабушки по маме — верная, и нынче летом опять потеряю я покой и сон в своем городе, снова ринусь сюда, к родителям? Не просплю, но к радости отца буду вставать по его побудке, к общему ликованию стану заваливать просторные сени грибами… Отец и мама забудут про свою старость и свои немощи, начнут вспоминать, где и когда сколько наламывали они груздей — в те-то годы у нас не ходили по грибы с ножами, ибо в хозяйстве всего-то имелось три ножа — квашенник, хлеборез и в углу на нижнем голбце лежал самый тупой нож — им скоблили половицы.

Возле грибного вороха будут они не стариками: отец — Иваном, а мать просто Варей, «поедут» они вдвоем на кобыле Воронухе в дальние березовые бельники, отец рубахой снятой, мама запоном будут таскать грузди в короб на телеге. Постепенно перейдут родители на шепот, дабы не мешать моему отдыху в горенке-боковушке, и я незаметно задремлю с разъединственным желанием: пусть приснится мне молодая супружеская пара — будущий мой тятя и моя мама; без единой снежинки в русых головах, без горя и войны.

Однако чудо не возникает: мне снятся грибы, своя собственная жизнь и чужие люди.

Песня

Владимиру Крупину

С раностава дымно печалилась вишнево-сиреневая даль осенних лесов и полей, и в небо наплывал дымный морок, словно где-то подпалили пастухи волглые копны соломы. Он и чуялся мне, тот дымок с легкой горчинкой, будто бы сидел я не у старой березы на извороте речки Крутишки, а брел палыми листьями по заречным осинникам. И долго бы, наверно, глядел и глядел я ненасытно на проглянувшие из тальников омутинки и проточины, на березовые гряды и колки-островки, на углаженную чернь пашен, если б не снизился дымный заволок и не зачастил дождиком.

С подветренной стороны укрылся у зарода на елани, сено не только согревало меня летним теплом, но и дышало в лицо всем разнотравьем знойного июля: душицей и клевером, лабазником и вязилем, вероникой и богородской травкой-чабрецом, клубничником и розовой гвоздикой-травянкой, пыреем и зопником. Нерасторжимое травяное братство успокоило меня, и свежесть затяжного дождя не показалась занудно-зябкой тоской одиночества.

Прижимаюсь к боку зарода, как в детстве по ненастью грелись мы возле своей коровы Маньки, и незаметно уютная дремь легко и неуловимо укладывает меня в сон. Да оно и понятно почему: сыздали, из села Загайнова над крутояром реки Исеть отшагивал я всю ночь под разноцветьем звезд, торопился повидать Крутишку, мамину родину, село Пески. Побыть пусть и поздней порой, но до падеры-снегодура.

Песковское заречье еле различается-угадывается в мороси, мне до села не столь и дальняя дорога, и я успею добраться к сродному брату Ивану. А пока, пока вздремну-отдохну у зарода, как вон и та овсянка, что укрылась в ближнем кустике шиповника, плотно обросшем вязилем. И никого, ни души на всю округу, сороки и те не шастают по отаве и черемуховой гуще берегами речки.

Тихо-тихо, лишь дождинки, задевая друг дружку, позванивают слегка, да ветер, невесть откуда залетевший на бугор, «запостанывает» талинами-двойняшками. И вдруг… вдруг наяву, а не из сонливой сладости, родилась на левобережье песня. Старинная-старинная русская песня, и завел ее, растревожил мое сердце знакомый мужской голос:

Во субботу-у-у день ненастный
Нельзя в поле, эх нельзя в поле работать,
Эх-ма, нельзя в полюшке работать,
Ни боронить, эх ни боронить, ни пахать.

Кажется, совсем затоскует-загорюет мужчина-певец, но чистый и глубокий женский голос нежно позвал:

Мы пойдем с тобой, друг милый,
Во зеленый, во зеленый сад гулять.

И мужчина согласно-радостно подхватывал:

Во зеленый, эх во зеленый сад гулять.

Женщина:

Эх-ма, во зелененьком садочке
Со-оловейко, эх Соловушко поет…

Не про нас ли, друг мой милый, — опять вздохнула женщина, и мужчина понял:

Люди бают, эх люди бают-говорят.

И снова один:

Эх-ма, меня молодца ругают.

Вместе:

Тебя девицу, тебя девицу бранят.

С невыразимо-красивой тоской он молвил:

Прощай, девки!

Женщина:

Прощай, парни!

И вместе:

Ох, угоняют, эх угоняют нас от вас,
Эх-ма, угоняют от вас
На далекий, эх на далекий Кавказ.

И было им до того хорошо и светло с любовью своей, что они не стыдились признаться: пусть де «люди бают-говорят, меня молодца ругают, тебя девушку бранят»…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: