«А ведь они правы! — подняла меня с постели горькая догадка. — У них все-все впереди. Моя жизнь пошла на убыль, с каждым днем ближе и ближе к вечному сну…» И, не тревожа ребят, я живо и неслышно собрался и быстро пошагал через клубную площадь к озеру. Оно за последние годы скатывалось на дно огромного «блюда», и сейчас в предрассветие напоминало льняную скатерть, аккуратно разостланную сохнуть после стирки прямо на вновь засвежевшую траву.

Присел я на обломки рыбацкой лодки, смотрел, как дымится-обсыхает скатерть-озеро и как южный ветер из-за бугристого побережья болота Гармино относит туман в село Пески — мамину родину. И мысли неотступные о маме, о той поре, когда она черноволосой девочкой бегала за озеро по осенние грузди. Босоногая Варя Попова заходила в светлую воду с плотным песчаным дном, черпала ладошкой ее и пила с таким же вкусом, как пила дома парное молоко из глиняной кружки. А вода была чистая: в озере жили и окуни, и чебаки, и пескари. В темной зелени круглого камыша по западному краю выводили своих деток лебеди.

…Время, неумолимое время…

И вдруг над бором появилась гусиная стая. Она снизилась туда, где почти сто лет назад плескалось тоже озеро и называлось оно не как-то, а именно Гусиное. Только что, что делать там даже одному дикому гусю, а тут не менее сорока пар? За мою жизнь, как я запомнил Гусиное, его всегда считали болотом, хотя в разговорах именовали озером. Пожалуй, годков десять минуло, когда последний раз приезжали к нему с братом и сыном. Они крались с ружьями к махонькой чистинке в тени краснотала, я собирал поздние грузди. На том пятнышке воды тогда еще затаивались днями самые крупные и самые хитрые утки-кряквы.

Гусиная стая то взмывала выше бора, то снижалась за сосны. И кажется, что птицы не гагали, а пытали друг дружку: «Да? Да! Да? Да!» Наверное, вожак и отвечал утвердительно «Да!» на взволнованный вопрос «Да?» Неужели… Неужели кто-то из них вспомнил давнее гнездовье предков, круглое и веселое озеро?

Я знаю, как выглядит теперь умершее озеро, и мне стало не по себе. Ну кто, кто откликнется гусям оттуда, коли давно оглохшее озеро сплошь загустело черноталом, ивами-бердинами и даже березовой молодью? Того и гляди, не останется на Гусином редкого тростника и жидкой осоки…

Все громче и тревожнее кричат гуси, словно будят свою память о бывшем гнездовье и тех, кто поднялся отсюда и водил стаи на зимовку в теплые заморские края, уводил с печалью, а возвращал домой с радостью, кто учил стойкости и верности родине, мужеству и мудрости на дальних перелетах. Однако молчит озеро, где березами и кустами хозяйничает осень синицами и дятлами. Ветерок с увалов свежит седые челки тростника и обрывает бледно-желтые язычки листьев с красноталин. Гусиное «откупается» от приближающейся зимы последними золотинками березовой листвы и… не подает голоса тем, кто давным-давно поднимается в небо на чужих озерах.

Постороннему для здешних мест человеку и в голову не придет, будто бы гуси кричат перед расставанием с родиной. Ему подумается, что оставили они здесь своего товарища. Но я-то знаю со слов мамы и дяди Василия с теткой Афанасьей: вовсе не случайно впадина с крутыми берегами получила из уст первопоселенцев с Русского Севера имя — Гусиное озеро, как не ради красивого слова названо недальнее болото Лебяжьим озером. Не застали мама с отцом на нем лебедей, однако Песковское озеро долго удивляло людей лебедиными семьями.

Мне без бинокля видно, как низко кружат над лесом осторожные птицы. И морозно-страшно при мысли, что им не опуститься на Гусиное — помешают не только деревья, там для них не найдется и глотка болотной влаги. Уже не стаю гусей и вечный сон озера вижу я сейчас, а родное село Юровку. Вчера дважды проезжали с братом и сыном безлюдными улицами моего гнездовья. В четыре раза «усохла» Юровка в послевоенные годы, много лет как закрыта школа и некому взвеселить белокаменный новый клуб — ни трезвому, ни пьяному гармонисту. Полному отступлению села на юг пока преградили путь кирпичные корпуса ферм, горы навоза и дурно пахнущие за версту котлованы навозной жижи. Вот-вот она вспучится и зловонным нашествием устремится в боязливо затаившуюся по ивнякам речушку Крутиху.

На плотине Мавриного пруда в усталых женщинах признал я вдов: жену покойного друга Осяги и жену тоже недавно умершего брата его — фронтовика Ивана. Одного унес на тот свет тяжкий, с юности труд на тракторах; у другого жизнь укоротила война. Паня и Любава шли из леса — несли топор и пилу. Вдовья доля заставила их взяться за мужскую работу — заготовку дров в позднее время. Промелькнули знакомые лица — смуглое Пани и бело-розовое Любавы и… нет, не опознали они меня в поседевшем человеке.

Родина моя, моя до боли в сердце родимая Юровка, и прозрачная, как слеза ребенка, Крутишка!.. Неужто доживет ваш сын до скорбного дня, когда на юру-угоре останутся лишь состарившиеся тополя и ветлы, как сейчас на Одине. Только мне ведь не взлететь над бывшим селом подобно гусям… Упаду я в бурьян-дикоростник и стану пытать землю, куда она подевала мое село, куда и чем заманила моих односельчан? Только ведь и мне тоже не дозваться до Юровки, до тысяч тех, кто спит беспробудно на смертных полях войн и на кладбище за Одиной, до тех, кто ради детей расселился по большим и малым городам.

В бурьяне зверовато зашуршит ветер, и горечь чернобыла повеет на меня упреком: «Чего же ты дознаешься у родимой земли, если сам осиротил родительское гнездовье-избу, сам векуешь в далеком городе?»

Веселый куст

Песочно-боровая дорожка заботливо петляет мимо сосенок и березок, выманивает нас на синеющий вдали увал, а за ним к Назарковому болоту. А по обеим сторонам ее, когда миновали хвойную затень, загустела березово-осиновая молодь, отстояла сама себя боярка, и неистребимо заросли вырубкой черемуха да вишня.

— Скоро Веселый куст, там передохнем, — кивает вперед сродный брат Иван. — Возле него я всегда останавливаюсь, уж больно он приветливый! И памятный он мне на всю жизнь: с Валентиной и Володьшей ягоды с него обирали, а они на нем крупные да сладкие!

Брат протяжно вздохнул, и память позвала его туда, где ничто не печалило утратами дорогих людей — жены и сына. Я по взгляду догадался, о чем думает Иван и кого вспоминает, и мне одного хотелось — постоять вместе с ним у Веселого куста. Мало ли здесь по округе метких и ласковых названий-имен у колков, рощиц и даже одиночных берез. Но не зря, не зря же черемуховый куст окрестили Веселым?! Правда, сейчас поздняя осень и снежок-лежок пока тонко запушил стылую землю. Кем и чем взвеселит он меня и брата?

Дорожка, с нырками и колдобинами, вывернула налево к вспаханному полю с кучами желтеющей соломы, а направо с кромки спелого березняка широко и вольно стоял куст черемухи. Глянули на него и ахнули: каждая ветка чернела кистями ягод. Ни одна не потерялась с торочками-плодоножками, словно только им, а не листьям и украшать Веселый кустище — с десяток черемшин вокруг толстой, почерневшего ствола сутулой мамы-черемухи.

Не где-то в укромно-потайном месте, а на виду и людной в пору страды дороги высился куст, и неужто никто не соблазнился такими отборными даже теперь, подвяленными за сухую осень ягодами? Да нет же, конечно, мимо никто не проходил-не проезжал, однако плодов и не убыло. Столько их — ешь не хочу!

— Ваня, а какой же он красавец в майском цвету! — воскликнул я, и шелест-шуршание палого листа выдало зайца, еще серого, лишь чуть сбелели у него на задних ляжках пушистые «штанишки» — гачи. Беляк поторчал длинноухим пеньком и вразвалку поковылял опушкой берез к осиннику.

Стоило нам сунуться к осиннику и треснуть суглинками, как с куриным оханьем вырвался низом на увал краснобровый петушина — косач. Может быть, он тоже склевывал ягоды с самых нижних веток?

— Чего и говорить! — просиял брат. — Весной куст — снежное облако. А запах, запах какой! Ненадолго и опнешься, а уж и голова кругом идет. И соловей, соловей особенный прилетает тут домить! Загремит-засвистит — заглушает и трактор, и радио с-под горы из ближнего села Першина. Кажется, весь куст каждым листиком и цветком поет!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: