— Зрячий был ее Степа, выглядел он в Моте душу красивую, а не базарную басу-красу…
Снегирь
Ума не приложу, как облетели стороной жоркие стаи хохлушек-свиристелей кустистую макушку сибирской яблоньки, сплошь ягодную, в бледно-кирпичного цвета яблочках, величиной с лесную вишню? И досталась «городская столовая» одному снегирю, и он степенно, спокойно и хозяйственно клюет мякоть фруктовую, жует-шевелит толстым клювом. При этом сосредоточенно думает о чем-то, словно отдыхает после нелегкой работы.
Снегирь, по всему видать, старый и не полыхает его грудка отсветом печного зева, а как бы припорошен кирпичной пыльцой, и черно-блестящая когда-то шапчонка на голове выцвела. И чем дольше смотрю на него, тем больше напоминает он мне нашего юровского печника Федора Тимофеевича, и я невольно вслух приветствую снегиря, как живого человека-земляка.
— Здорово, Федор Тимофеевич! Как живешь-поживаешь?
На мой вопрос снегирь слегка поворачивает сивую голову и роняет на снег недожеванное яблочко. И чудеса да и только: чего-то бормочет-похрипывает, дескать, скриплю потихонечку, вишь фрукты кушаю…
— Кушай, кушай на здоровье! Да и семечками не брезгуй, опосля по лесам яблоньки зарастут, и всегда урожайные — глядишь, накормят твоих внучат!
…Федор Тимофеевич… Дожил-таки он до пенсии, когда колхоз юровский «влили» во вновь образованный огромнейший совхоз, у которого всего-то и прекрасное было лишь название — «Ясная Поляна». Ныне из него надробили пять совхозов. И фрукты приятель моего отца тоже кушает. Яблоки давным-давно не в диковину, пусть сгинул-одичал колхозный сад, заложенный накануне войны на новине у лога Шумиха. В новеньком продуктовом магазине на месте бывшей пожарной каланчи с осени держится стойкий запах яблок, а не селедки.
Печником заделался Федор Тимофеевич вовсе не по прихоти, а война же и виновата. Прибрала она всех умельцев, кроме старика Егора, Олененка по прозвищу, а он хворый, разве мог один управиться на три деревни? И когда у бабушки осыпался свод и провалился печной под, она пошла на поклон к Федору Тимофеевичу. Дед же Егор, получив похоронку на старшего сына, надолго слег и не слазил с печки.
— Выручай, Федор, какой я жилец без печи-то! — пожалобилась Лукия Григорьевна.
— Дак я-то какой печник! — удивился Федор Тимофеевич. — Токо и клал когда-то с отцом, покойником, саманные кладовухи. Егора Ивановича зови.
— Какое там Егора! — горестно вздохнула бабушка. — Свалила его похоронка на старшего, и от младшего Егорки ни вести, ни повести! Хоть бы к зиме-то он оправился, оклемался.
Федор Тимофеевич знал любую крестьянскую работу, слыл умелым рыбаком, мастерил терки сочить картошку, напоминавшие нынешние мясорубки, и табакорубки ладил на всю округу. Сколько было его, табачку, измельчено на махорку для фронта не топорами, а «механизацией» дяди Федора!.. А вот печи не клал ни разу в жизни.
Долгонько отнекивался-отказывался он, но пришлось согласиться: его сын дружил с младшим бабушкиным сыном — дядей Ваней, моим крестным, вместе их на фронт провожали. Ну и с моим тятей Федор Тимофеевич в приятелях ходили, рыбачили дружно, отец научил его ловко плести из ивовых лозин морды и манишки.
— Ладно, Лукия Григорьевна, приду. Токо не обессудь, ежли не ладом я излажу печь. Штука она с виду простая, а не каждый сложит печку-то, — сдался Федор Тимофеевич. — Разбирайте с Василком старье!
Все пожитки и посуду, горшки и кадки со цветами мы быстро убрали в амбар и в теплые сени, а потом и добрались до печи. Не на один ряд отвозились в саже, чихали пылью и золой, пока от старой печи не осталось и следа. Потом на тележке из Шумихи натаскали глины с песком, приготовили два корыта месить глину. А как отмылись в бане у соседки Антониды Микулаюшкиной, бабушка снова пошла к Федору Тимофеевичу.
Где-то через неделю появился он в бабушкиной ограде, медленно оглядел все наши приготовления, потыкал указательным пальцем кучи глины и песка, вприщур глянул на кирпичи и молча закурил на крылечке.
— Ну как, Тюньша? — заволновалась бабушка.
— Чо как? — закашлял, захрипел Федор Тимофеевич. — Глина и песок годятся, а кирпича мало. Разбирайте самануху.
— На что? — опешила Лукия Григорьевна. — Она ить добрая ишшо, кладовка что надо!
— На печь! — отрезал Федор Тимофеевич и подслеповатыми серыми глазами повел в избу через выставленные рамы, туда, где стояла когда-то печь. Сильно она дюжила, если бабушка вышла замуж за моего деда Василия Алексеевича пятнадцати лет от роду, родила пятнадцать детей и пятерых вырастила, всех кормила и обогревала печь. Состарилась бабушка, давно помер дедушко, и вот, развалилась печь…
— Разломаете самануху, скажешь мне-ка, тогда и зачну робить, — молвил на прощание печник-спаситель.
Где топором, где ломиком — аккуратно разобрали мы с бабушкой саманную кладовую. Саманные кирпичи оказались и большими, и тяжелыми. С ними досыта накожилились и мои дружки: Осяга, Ванька Фып, детдомовцы Гера Абрамов и Володя Блюденов.
— Богатыри у вас были раньше! — то и дело вытирая пот твердили детдомовцы. — И надо из глины-белик с мякиной такую тяжесть состряпать!
— Ох, богатыри! — смеялась бабушка, угощая нас свежей картошкой и холодной, из погреба, простоквашей. — Вон отец у Васька, Ванька мой и роста среднего, а пять пудов поднимал. В работе с восьми лет росли. Все парни у нас свое переделают, в срок нанимались к тем мужикам, у которых одне девки.
— Какой срок? — неудомевали детдомовцы. — Батрачили что ли?
— Да нет, детки, не батрачили! Робили, чтоб не болтаться без дела, чтоб на худое не манило, на покасть всякую.
— А кулачье, кулачье-то за чей счет жирело-богатело? — пытали бабушку ребята, родиной из далеких городов, где шла война и немцы истребляли подряд все живое и каменное.
— Я, робятки, и дня в школе не училась, слыхала о богатых в Долматово и Шадринске. Так то купцы или лиходеи с разбоя богатели, как Боголюбовы в Долматово. У нас все своим горбом наживали добро. Жили и у нас справнее, дома вон у Селиных на фунтаменте, крестовые. Дак оне же сами изробились, семье житья не давали. Старый-то Селин всю жисть в изгребных домотканых штанах проходил, с весны до слякиши босиком. А робятам чужим хорошо платил и кормил вдоволь. В срок не кажного брали.
— Как не каждого?
— А так. Придут робята наниматься, их сперва за стол. Еды наставят — столешница ломится! Сам хозяин в сторонке на лавке сидит и ласково поглядывает. Кто быстро наестся — того берут, кто жует подолгу и ложкой еле-еле шевелит, тому — «Иди-ко, дитятко, с богом домой! Как ешь, така и работа!»
— Бабушка! А в книжке по истории не так пишется, — не сдавались детдомовцы.
— Так ето не о нашей местности, у нас народ вольный, земли хватало всем — рыть не ленись! Но в неурожаи-то, конечно, тяжко бывало. Мерли с голода, и деток помирало много. Некому лечить-то было, и неучеными жили. Разве сравнишь то жилье с колхозным? Эвон как зажили, да германец, будь он проклят, помешал! Хлеба вдоволь, обнову любую бери! А веселья-то! Парней-то, девок-то! И клуб какой построили, для вас детдомовцев и сгодился. И школа-семилетка, и сельмаг, и трактора, и комбайны, и лобогрейки-жатки, и жатки-самосброски, и молотилки, и скота на фермах полно. А лошадей-то сколько! На каждую бригаду культурный стан…
За разговорами, под спокойную бабушкину речь мы и управились с саманухой. Все сготовили, только печник приходи и клади печь!
И однажды явился долгожданный Федор Тимофеевич — с инструментом, в фартуке, почему-то с карандашом за правым ухом, будто он собирался плотничать, а не печь класть. Перво-наперво бабушка его накормила селянкой-яичницей с запеченной сырой картошкой на вольном жару у нас в печи, варенцом и шаньгами из кобыляка. Тесто зеленое, травяное, зато наливка — распаренная клубника. Еду умела бабушка готовить «из ничего», как нередко хвалили ее соседки.
После неторопливого перекура Федор Тимофеевич принялся за печь, медленно приказывая нам — поднесите то-то, подайте это…