— Гонки со Всевышним? Ну и гордыня!
— Знаешь, когда человек провожает других людей в вагоны, скорее всего ему потом понадобится свести с Богом кое-какие счеты. А мимо меня проходили все, потому что я стоял у ворот с первого до последнего дня. Все четыреста тысяч прошли мимо меня.
Конечно, любая жизнь все равно заканчивается одинаково, но речь идет об отсрочке приговора, о восьми, десяти, пятнадцати годах. Это не так уж мало. Дочка Тененбаум благодаря талончику прожила три месяца — я считаю, это много: ведь за эти три месяца она успела узнать, что такое любовь. А девочки, которых мы лечили от стеноза и недостаточности митрального клапана, успели вырасти, и полюбить, и родить детей, то есть гораздо больше, чем дочка Тененбаум.
Была у меня такая девятилетняя пациентка, Уршуля, с сужением легочной артерии, она отхаркивала розовую пенистую мокроту и задыхалась — но тогда мы еще не оперировали детей. Вообще в Польше только начинали оперировать пороки сердца, но Уршуля уже умирала, и я позвонил Профессору, что девочка сейчас задохнется. Он прилетел через два часа на самолете и в тот же день ее прооперировал. Она быстро поправилась, вышла из больницы, закончила школу…
Иногда заходит к нам, то с мужем, то одна (развелась) — красивая, высокая, черноволосая; раньше она косила, и это ее немного портило, но мы нашли очень хорошего окулиста, он сделал ей операцию, и теперь с глазами у нее тоже все в порядке.
Потом у нас лежала Тереса с пороком сердца, толстая от отеков, умирающая. Как только отеки спали, она потребовала: «Выпишите меня домой» а все это время из дома к ней никто не приходил. Я туда пошел; это оказалась комната с бетонным полом в подсобке магазина. Тереса жила там с больной матерью и двумя младшими сестренками; она сказала; мне надо домой, некому присматривать за сестрами — ей тогда было десять лет, — и ушла. Потом она родила, после родов снова пришлось ее спасать от отека легких, но едва она почувствовала, что может дышать, попросилась домой, к ребенку. Иногда она к нам заходит и говорит, что у нее есть все, чего ей хотелось: дом, ребенок, муж, а самое главное, говорит, что удалось выбраться из этой каморки за магазином.
Потом у нас была Гражина из детского дома, ее отец, алкоголик, умер в психиатрической больнице, мать тоже умерла — от туберкулеза. Я предупреждал, что ей нельзя рожать, но она родила и вернулась к нам с недостаточностью кровообращения. С каждым днем силы ее уходят, она уже не может работать, не может взять сына на руки, но возит его гулять в коляске и гордится, что у нее, как у всякой нормальной женщины, есть ребенок. Муж очень ее любит и не дает согласия на операцию, а у нас не хватает мужества настаивать, и Гражина потихоньку угасает.
Может быть, я нескладно рассказываю, но теперь я уже довольно плохо их помню. Это странно. Когда они у тебя лежат, когда им худо и они нуждаются в твоей помощи — ближе их нет никого на свете, и ты знаешь про них все. Знаешь, у кого дома каменный пол, у кого отец пьет, а мать психически больна, знаешь, что одной в школе не дается математика, а у другой совершенно неподходящий муж, а в институте как раз началась сессия, так что нужно взять такси и отправить ее на экзамен вместе с медсестрой и запасом лекарств, и еще тебе известно все про ее сердце: что у нее слишком узкое или слишком широкое предсердно-желудочковое отверстие (когда слишком узкое — возникает местное малокровие, а когда чересчур широкое — кровь застаивается и не поступает в систему кровообращения), ты смотришь на нее и, если она такая красивая, хрупкая, с розовой кожей, это означает, что произошел застой крови и расширение мелких подкожных сосудов, а если бледная и сосуды на шее пульсируют — у нее слишком широкое устье аорты… Ты все про них знаешь, и в эта дни смертельной опасности нет для тебя людей более близких. Но потом они поправляются, уходят домой, ты забываешь их лица, а тут привозят новую больную, и теперь уже только эта новенькая важнее всех.
Несколько дней назад привезли семидесятилетнюю старушку с острой сердечно-сосудистой недостаточностью. Профессор ее прооперировал, это была действительно рискованная операция. Засыпая, больная молилась. «Господи, говорила, — благослови руки профессора и мысли врачей из Пироговки». («Врачи из Пироговки» — это как раз мы, я и Ага Жуховская.)
Ну скажи, кому еще, кроме моей пациентки-старушки, пришло бы в голову молиться за мои мысли?
Не пора ли уже, наконец, навести мало-мальский порядок? Ведь люди будут ждать от нас каких-то цифр, дат, сведений о количестве войск и вооружении. Люди придают большое значение историческим фактам и хронологии.
Например, повстанцев — 220, немцев — 2090.
У немцев авиация, артиллерия, бронемашины, минометы, 82 пулемета, 135 автоматов и 1358 винтовок, а на одного повстанца (по донесению заместителя начальника штаба восстания) приходится 1 револьвер, 5 гранат и 5 бутылок с зажигательной смесью. На каждый участок — 3 винтовки. Во всем гетто — две мины и один автомат.
Немцы вступают в гетто 19 апреля в четыре утра. Первые бои: Мурановская площадь, улица Заменгофа, Гусиная. В два часа дня немцы убираются, не выведя на Умшлагплац ни одного человека… («Нам тогда это еще казалось очень важным: что в тот день никого не вывезли. Мы даже считали это победой».)
20 апреля: с утра немцев нет (целых двадцать четыре часа в гетто нет ни единого немца!), они возвращаются в два. Подходят к фабрике щеток. Пытаются открыть ворота. Взрывается мина, немцы отступают. (Это была одна из двух мин, имевшихся в гетто. Вторая, на Новолипье, не взорвалась.) Они — их группа — взбираются на чердак. Михал Клепфиш закрывает своим телом немецкий пулемет, остальные прорываются — радиостанция «Рассвет» потом сообщает, что Михал пал смертью храбрых; тогда же зачитывается приказ Сикорского о его награждении орденом Виртути Милитари V класса.
Теперь сцена с тремя офицерами СС. Белые банты, опущенный дулом вниз автомат. Офицеры предлагают заключить перемирие и вынести раненых. Повстанцы стреляют в них, но ни в одного не попадают.
В книге американского писателя Джона Херси «The Wall»[25] эта сцена описана очень подробно.
Феликс, один из вымышленных героев, рассказывал о происходившем с некоторым смущением. «В его душе еще теплилось, — пишет автор, — весьма характерное для западноевропейской традиции стремление соблюдать правила военной игры и принципы fair play[26] в смертельной схватке…»
В эсэсовцев выстрелил Зигмунт. У них была только одна винтовка, а Зигмунт стрелял лучше всех, так как успел до войны отслужить в армии. Эдельман, увидев приближающихся офицеров с белыми бантами, сказал: «Стреляй» — и Зигмунт выстрелил.
Эдельман — единственный оставшийся в живых участник этой сцены — по крайней мере со стороны повстанцев. Я спрашиваю, испытывал ли он смущение, нарушая характерные для западноевропейской традиции правила военной fair play.
Он говорит, что смущения не испытывал, поскольку эти трое были те же самые немцы, которые отправили в Треблинку четыреста тысяч человек, разве что нацепившие на себя белые банты…
Штрооп в своем донесении упомянул об этих парламентерах и о «бандитах», открывших по ним огонь.
Вскоре после войны Эдельман увидел Штроопа.
Прокуратура и Комиссия по расследованию преступлений попросили его на очной ставке с Штроопом уточнить некоторые подробности — где была стена, где были ворота, в общем, всякие топографические детали.
Они сидели за столом — прокурор, представитель Комиссии и он… В комнату ввели высокого мужчину, тщательно выбритого, в начищенных башмаках. Он встал перед нами во фронт — я тоже встал. Прокурор сказал Штроопу, кто я такой, Штрооп еще больше вытянулся, щелкнул каблуками и повернул голову в мою сторону. В армии это называется «отдача воинских почестей» или что-то в этом роде. Меня спросили, видел ли я, как он убивал людей. Я сказал, что в глаза не видел этого человека, встречаюсь с ним в первый раз. Потом меня стали спрашивать, возможно ли, что ворота в этом месте, а танки шли оттуда — Штрооп дает такие показания, а у них там чего-то не сходится. Я сказал: «Да, возможно, что ворота были в этом месте, а танки шли оттуда». Мне было не по себе. Этот человек стоял передо мной навытяжку, без пояса и уже имел один смертный приговор. Какая разница, где была стена, а где ворота — мне хотелось поскорее смыться из этой комнаты.