На исходе той же ночи он сумел предупредить товарища Матвея, жившего в качестве домашнего учителя в доме акцизного чиновника. И здесь все вышло удачно, потому что посланец Косиора явился якобы от матери учителя, внезапно заболевшей. Тем был оправдан и поздний визит, и спешный отъезд учителя. И к концу той, показавшейся бесконечной, ночи он добрался до своей постели с чувством сделанного дела, важнейшего на этом этапе…

И все-таки из осторожности, из той же потребности перестраховки он вскоре переехал на другую квартиру. И даже переменил документ.

Нет, все было правильно тогда, если даже с вышки сегодняшнего дня поглядеть на то время, а оно рисуется так выпукло, словно в стереоскопе. Так рельефно все видно: и пейзажи, и люди…

Пейзаж: киевская зима. Мягкая, снежная… На Владимирской горке пустынно оттого, что опала листва. Малолюдно. В самом воздухе есть что-то грустное. Грустное и все же не унылое, потому что была уверенность в близкой победе, совсем близкой. А уверенность питалась тем, что за близкими рубежами стеной стояла крепкая уже Советская власть.

Но в кровь вошла осторожность, он подстраховывал каждый свой шаг. И, право, все было организовано далеко не примитивно, по всем правилам партийной конспирации. Он проштудировал все, что о конспирации писал Ленин, входя даже в детали. Как Владимир Ильич умел поднять на высоту самое практическое дело, все его подробности, всю кухню конспирации! Мастерство перевести в ранг искусства! И тут было еще одно, еще один психологический нюанс. Ему ведь приходилось уже тогда, в 1918 году, заниматься практикой. И вся эта кропотливая работа с конспиративными квартирами приобретала великое значение в свете ленинских слов о роли самых мелких деталей в таком деле, как конспирация.

Да, явочные квартиры в Киеве были разбросаны так, что во всех районах имелось место, где можно было встретиться с товарищами. И партийцы служили в самых нужных местах, занимали такие высотки, с которых многое было видно. И это помогало не только правильно анализировать положение, но и предупреждать аресты, принимать меры, быть мобильными…

И все же гибли люди, лучшие люди. И тотчас другие брали на себя их работу…

Проваливалась квартира — имелась резервная. Оп удачно нашел тогда ту квартиру на косогоре, на странной горбатой улице в удивительном доме, выходившем одной стороной как раз на крутой косогор на уровне первого этажа. А другие окна квартиры оказались на высоте четвертого…

Ему всегда запоминалось рядом со страшным смешное. Из этого периода жизни он запомнил, как встречался с товарищем, поднявшимся в квартиру на четвертом этаже… Он проводил его на другую половину, и вдруг его гость увидел, что шалун мальчишка приплюснул нос к стеклу окна… Даже сейчас он вспоминал, как округлились глаза гостя, кажется, его звали Антон, а может быть, это была подпольная кличка… И как они хохотали, когда все выяснилось. И Антон никак не хотел поверить, что Косиор вовсе не имел намерения его разыграть! Да и не до шуток было тогда: как раз усилилось активное преследование.

А хозяйка квартиры, профессорская вдова, сдавала всего-то две комнаты, как тогда называлось, «комнаты со столом в приличном семействе». Он нашел ее по объявлению в газете. Так надо же, чтобы из двух комнат одна досталась ему — руководителю большевистского подполья, а другая — франтоватому молодому человеку, выдававшему себя за оркестранта киевской оперетки. Почему-то он сразу усомнился в амплуа соседа. Черт его знает почему! Просто какой-то нюх, что ли, тогда выработался… Или, может быть, показался сосед слишком значительным для такой роли. Как-то не вязалась его осанистая фигура с оркестровой ямой… И хоть он время от времени что-то наигрывал на кларнете, но как-то непрофессионально. И что-то такое еще в нем было… Слишком чиновничье, слишком «казенное» для артиста. А потом Кононенко без особого труда выяснил, что сосед не кто иной, как любимый агент начальника петлюровской охранки…

Да и вообще весь этот период проходил в каком-то единоборстве с этим самым Змиенко. Почему, собственно, и возникли воспоминания. А Змиенко был опытным контрразведчиком… И теперь, судя по информации Карлсона, занимается разведкой. Это все логично. Тогда вылавливал большевистских подпольщиков. Теперь засылает свою агентуру на Советскую Украину… Вот так на судьбе человека отражаются кардинальные перемены в обществе!

Воспоминания не оставляли его. Все не хотелось уходить из своей молодости, из той квартиры, где под носом у фатоватого «оперетчика» он встречался с друзьями. Впрочем, один из них был действительно артистом оперетты и, конечно, никогда в глаза не видывал соседа Косиора. И больше всего они боялись, чтобы мнимый артист не разгадал настоящего.

Эта ситуация смешила их, как, вероятно, не могла бы рассмешить сегодня… Потому что годы есть годы! Да нет, не только годы, не столько годы! Груз государственной власти, сложность этого кормила, этого руля, у которого стоишь, это ведь придает не только зрелость, это в какой-то степени старит… Да, конечно, мудрость украшает, слов нет, но и не очень совмещается с той легкостью восприятия, которая была когда-то… В этой квартире у профессорши он писал листовки. Листовками были просто наводнены рабочие районы. Распространители их приобрели навыки, умели избегать наблюдения. Помнится, листки провозили в цехи на тележках с запасными частями… Жены рабочих, даже мальчишки проносили в узелках с пищей, которые таскали мужьям, отцам «на смену» — на завод. Ведь сложились уже тогда мощные рабочие коллективы… Цвет пролетариата — арсенальцы!

А Кононенко погиб нелепо, случайно… Он узнал об этом от человека, который чудом спасся, выпрыгнув из окна конспиративной квартиры. И мог ведь спастись и Кононенко, но он слишком понадеялся на себя, на свое положение. По его делу не было следствия. Его расстреляли без суда.

Косиор вспоминал его только таким, каким запомнил в работе: всегда как бы на гребне всегда победительным…

Однажды на заре февральского дня полки Таращанский и Богунский, лихие конники с обнаженными клинками, ворвались на окраины Киева. Это была свобода. Это был конец подполья.

Он вышел из него совсем не тем человеком, каким вошел. Слишком большие потери, слишком тяжкие уроки.

И он отступил в своих воспоминаниях еще дальше назад, куда-то уже совсем к истокам… К образам, милым сердцу, образам уже далекого прошлого, но сохранившим свою силу и красоту. Эти воспоминания принадлежали к той корневой системе, которая питала его жизнь — жизнь пролетария, начавшуюся задолго до Октябрьской революции. Это был свой мир, который расширялся закономерно по тем временам. И те, кто жил в этом мире, они остались жить; но даже те, которых давно уже не стало на земле, они были всегда рядом, утверждая сегодняшний день, иногда объясняя, иногда споря.

Через десятилетия, через пеструю вереницу последующих лет, через полувековую толщу времени проросли зерна. Он вдруг вспомнил слова Ленина: пример Герцена учит даже тогда, когда целые десятилетия отделяют сев от жатвы… Тогда было время сева.

Иногда образы прошлого приходили особенно ясными: конец века и рабочий поселок, который жил под сенью и под властью большого по тем временам металлургического завода — гигантом он казался тогда! Он кормил и давал тепло, и хотя всего этого мало было и жили скудно, но ощущение труда-кормильца существовало каждый день. Он вырос в среде, где только труд был источником немногих благ жизни.

Это сознание пришло с младенческих лет. И невозможно было бы вспомнить, как и от кого именно. Прежде всего, вероятно, от отца. Викентий Янович Косиор, может быть, и далее продолжал бы бедствовать на родине, на нищенском наделе под Венгровом, в Польше, с большой своей семьей. Но, вернувшись из долгой томительной солдатчины, посмотрев все же мир, так жаждал человек лучшей доли, что в поисках ее поднялся с места, поднял семью и отправился на поиски счастья, как отправлялись многие в то время великих переселений трудового человека.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: