Как-то раз, когда Роднев учился в седьмом классе, по школе разнеслась весть: будет лыжная вылазка на Татарское Лбище. Дал согласие идти и Митрофан Алексеевич. Вся школа встала на лыжи. Для Василия вылазка была интересна вдвойне: во-первых, Митрофан Алексеевич; во-вторых, там, конечно, будет и Машутка Макарова, самая бойкая из девчат, всегда сверкавшая белозубой улыбкой. Колючая девчонка, задиристая, обидишь — мало что накричит, не постесняется, оттаскает за волосы. Но скучной казалась жизнь, когда долго не видел ее Василий.
Митрофан Алексеевич, одетый в негнущееся — колоколом — ватное пальто, беспомощный на лыжах, но веселый, покрикивавший на расшалившихся ребят голосом молодого петуха, стал между Пашкой Ярцевым и Иваном Щегловым. Оба они, великовозрастные семиклассники — и ростом повыше учителя и в плечах шире, — по собственному желанию стали телохранителями Митрофана Алексеевича.
Машутка одета в черный полушубок, на руках — грубой вязки еще новые, не обмятые красные рукавицы. На лыжах она бегала лучше многих ребят и вырвалась далеко вперед. Василий бросился за ней. Он хотел догнать, опрокинуть в снег, а там — завяжется веселая кутерьма, до которой большая охотница Маша Макарова. Но Василия обогнал Евлампий Подьяков, в кубанке, лихо посаженной на одно ухо, в тесноватом пиджачке, — между короткими рукавами и шерстяными перчатками виднелись покрасневшие на морозе руки. Он двумя рывками обошел Василия, налетел на Машутку и кувырнул ее в сугроб. Та взвизгнула, забарахталась, поднялась вся в снегу и бросилась за Евлампием.
— Ужо я тебе, горячий! Выкупаю в сугробе — охолонешь!
И окружавший мир вдруг потускнел перед Василием, стал скучным, серым.
Чем больше слышалось вокруг него смеху, тем тоскливее становилось на душе. Он, сердито втыкая в снег палки, нехотя шел вперед.
Поднялись на высокую гору — Татарское Лбище. С нее видно километров на десять кругом: седые от снега леса, белые просторы полей, черные кучки домов — деревни. Склон, поросший кое-где молодым ельничком вперемежку с ольхой и березнячком, сбегал к берегу Важенки. Здесь никто из ребят не осмеливался спускаться на лыжах — кинет под берег на наледи, можно разбиться насмерть. Но есть и другой склон — по нему, мягкому, как постель, несет тебя на лыжах неторопливо, долго — под самую деревню Лобовище, что стоит чуть ли не в трех километрах от горы. Ради этого удовольствия и взобрались сюда школьники.
Подошел Митрофан Алексеевич со своей свитой. Павел и Иван с усердием выполняли обязанности телохранителей:
— Митрофан Алексеевич, осторожнее — тут кочка…
— Митрофан Алексеевич, ставьте лыжу, как я ставлю…
— Митрофан Алексеевич, протяните мне палку, я вас вытащу, — и дюжий Иван Щеглов тащит вверх на палке раскрасневшегося учителя.
Несмотря на их старания, по пальто Митрофана Алексеевича было видно, что он не раз основательно садился в сугробы.
Евлампий и Маша стояли рядом. Из-под белого пухового платка горели Машины щеки; ее глаза счастливо блестели.
Василия вдруг охватило желание доказать, что Маша не замечает около себя необыкновенного человека. «Эх, что будет!..» Он приналег на палки и толкнул лыжи на крутой спуск к Важенке. Зашуршал снег, резко ударил в лицо ветер. Ветер ли обманчиво прошумел в ушах, или же на самом деле так было, но ему почудилось за спиной испуганное:
— Вась!
Но некогда было гадать. Спокойная раньше земля понеслась, закружилась… Не хватало воздуха. Маленькие елочки впереди вырастали прямо из-под снега, надвигались со страшной быстротой, увеличивались и со свистом проносились мимо. Ветер рвал полы тужурки. Ровная гладь реки разворачивалась, яснее выделялись зеленоватые разводья наледей. «Вправо! А там с берега — на косу».
Чем бы это кончилось, неизвестно, если б не подвернулся занесенный куст вересняка. Снег обвалился под лыжами, и Василий почувствовал, как его легко подняло в воздух.
Он упал в мягкий сугроб, наметенный вокруг ельника. Не хотелось двигаться, обиды показались ничтожными. И вдруг ноющим от холода запястьям рук стало горячо, пот выступил под надвинутой на лоб шапкой: Василий услыхал шуршание лыж о сухой, сыпучий снег — кто-то зигзагами, осторожно спускался по горе к нему. Ближе, ближе шум лыж, вот уже слышно неровное, напряженное дыхание.
— Васька… Вася… Слышь, Вася?
От красных губ ее поднималось клубами дыхание, оседая сединой на черных бровях, на ресницах, на прядке волос, выбившейся из-под платка.
— Я думала — насмерть зашибся… Ишь весь вывалялся. — Красной рукавичкой она бережно смахнула с его щеки прилипший снег.
Радостная уверенность, что все на свете прекрасно, не оставляла в этот день Василия.
12
Высокий, плечистый, без седины в черных волосах, со звучным голосом, Паникратов невольно вызывал уважение.
В отношениях к людям он не знал середины: одних он презирал и не скрывал этого, других любил и скрывал это.
…В райкоме Паникратова не было.
— Придет только к вечеру, на бюро, — сообщили Родневу. — Раз дело есть, идите на дом.
«Не поворачивать же обратно в Лобовище». — Роднев направился к дому Паникратова.
Секретарь райкома партии, в сорочке с расстегнутым воротом, сидел над листом бумаги и водил по ней кисточкой. Рядом стоял стаканчик с замутненной водой и лежали детские акварельные краски. Младшая дочь Паникратова, светлоголовая, светлоглазая, не в отца, пользуясь теми же красками, только не клеточкой, а пальцем, художничала на старой газете.
Паникратов поднялся навстречу Родневу со смешанным выражением смущения и скрытого недовольства. На листе Роднев увидел почти законченную надпись:
«Привет будущему отличнику Вите Паникратову!»
— Видишь, каково быть отцом, — сказал он серьезно, скрывая смущение. — Сегодня первое сентября, а этот день для отцов из всех дней знаменательнейший… Подожди, женишься, появятся вот такие Наташки, — его большая рука ласково потрепала мягкие волосы дочери, — узнаешь. Садись. Сейчас сын из школы должен вернуться. Праздник у меня…
— Эк, ведь, как не во-время, — огорчился Роднев. — Ладно, Федор Алексеевич, сына встречай, я пойду.
— Ну уж нет. Назвался груздем… Будешь гостем и не возражай, не выпущу… Только, чур, я тебя работать заставлю. Успеем наговориться.
И они с самым серьезным видом стали обсуждать, откуда быстрей всего может броситься в глаза плакат.
Мать Паникратова, маленькая, по грудь рослому сыну, семидесятилетняя, но подвижная старушка, принялась накрывать на стол.
Наконец, пришел под охраной старшей сестры, двенадцатилетней Катюши, и первоклассник Виталий. Насколько девочки Наташа и Катюша были не похожи на отца, обе светловолосые и сероглазые, настолько сын — копия Федора Паникратова: черная челка на лбу, гордый отцовский разлет бровей, порывистые, решительные движения. Хотя он был всего один день школьником, однако портфель с букварем кинул на диван с размаху, привычно, словно проделывал это множество раз.
Паникратов взял перевязанную шпагатом коробку и, церемонно вытянувшись, загремел раскатистым голосом:
— Ученику первого класса…
— «А», — подсказал сын, закинув голову и глядя в лицо отцу с серьезным видом.
— Правильно! Ученику первого класса «А» Виталию Паникратову в ознаменование начала учебы вручаю подарок: коньки на зиму! Желаю учиться на «отлично»!
По комнате разнесся запах поджаренного пирога с капустой.
— К столу, гости дорогие, к сто-олу, — пропела старушка.
Паникратов уселся, подмигнул Родневу на черную бутылку:
— Смородиновая… Так сказать, приятное развлечение для взрослых на детском празднике.
О деле Паникратов заговорил первым. Он отложил в сторону вилку и деловым тоном, в котором сразу же зазвучали привычные нотки начальственной строгости, сообщил, что райком хочет предложить Родневу работу заведующего отделом партийных, комсомольских и профсоюзных организаций.
— Нет, Федор Алексеевич, не согласен.