Спевкин повернулся к Груздеву и вполголоса заговорил:
— Чуешь, какая тишь в Лобовище?.. Покинь нашу деревню — всю жизнь будет сниться. А Роднев, брат, в десять раз сильнее нас с тобой это понимает. Его отсюда не выдерешь, сросся с нами, присох. Никуда не пойдет. Его, думаешь, Трубецкой бы к себе не взял? Нет, брат, он наш, лобовищенский.
10
Инструктора райкома партии Евдокию Лещеву — полную, белолицую, в сорок три года красавицу хоть куда — за глаза называли «бой-баба». Говорила она низким голосом с властными интонациями, и если смеялась, то по-мужски громко, закидывая назад голову.
Прибыв в лобовищенский колхоз, она сразу же принялась проверять готовность к уборке. Роднев ждал, когда Лещева освободится, чтобы поговорить с ней на досуге, не торопясь. Но Лещева прошлась по полям, заглянула в амбары, на сушилку и, остановясь около кузницы, помахивая тощим офицерским планшетом, сделала выговор Спевкину и кузнецу Прутову за неотремонтированные до сих пор телеги. Затем инструктор прочно уселась в легкую плетушку и на прощанье сказала:
— А сдвиг у вас есть. Слышно, за ум взялись, у чапаевцев опыт перенимаете. Давно пора…
И уехала в другой колхоз.
Узнав об этом, Роднев рассердился. Он позвонил Паникратову и сообщил, что инструктор райкома, побывав в колхозе, не подумал заглянуть в партийную организацию.
Паникратов пообещал на недельке заехать сам.
Однажды через Кузовки пролетел вороной чапаевский жеребец Жаргон, запряженный в легкий ходок. Изогнув шею дугой, храпя и роняя пену на пыльную дорогу, он остановился перед крыльцом райкома.
Трубецкой, в легком полотняном костюме, молодцевато спрыгнул на землю и, прижимая к боку сноп, перемахивая через две ступеньки, взбежал на второй этаж, к Паникратову. Поздоровавшись, он бросил на кумачовую скатерть стола сноп ржи.
— Первый сноп… Прошу любить и жаловать…
Так бывало почти каждый год.
Раньше на территории колхоза имени Чапаева лежала песчаная пустошь, прозванная «Вороньи Выпечки». Перед самой войной пустошь распахали, засеяли, заставили родить хлеб. Далось это с трудом, но зато, какой бы ни выпадал год, всегда на Вороньих Выпечках хлеб созревал раньше, чем где бы то ни было в районе.
Едва только на Выпечках появлялись спелые колосья, все чапаевцы принаряжались и шли на поле во главе с председателем снимать первый сноп.
Сжать первый в году сноп — награда, она предоставляется не случайному человеку, ее нужно заслужить. Таким человеком мог быть не только полевод, но и доярка, удивившая удоем, и конюх, вырастивший славных жеребят, и свинарка, и птичница. Этот день в колхозе имени Чапаева — праздник. Тут же на поле поют, пляшут, расстилают платки, ставят закуску… А председатель, Алексей Трубецкой, подхватив первый сноп, садится на Жаргона, лучшего рысака в колхозе, и летит в Кузовки показать всем, что он начал уборку, похвастать новым урожаем.
В районе стало привычкой: первый сноп из колхоза Чапаева — это сигнал, после которого торопливо передается телефонограмма: «Начать выборочную жатву…»
Уборка… Обрабатывают ли осенью стерню, — думают об уборке; ремонтируют ли зимой тракторы, — думают об уборке; выезжают ли весной на поля, — думают об уборке; следят ли в разгар лета за наливом зерна, — ни о чем другом, только об уборке! Уборка — экзамен за целый год работы каждого колхозника, каждого колхоза, всего района!
Утром, когда деревня словно вымерла, — на улице куры да дети, весь народ на полях, — Роднев, собравшийся с газетами во вторую бригаду, заметил несущуюся к Лобовищу легковую машину. Он издалека узнал райкомовский «газик» и догадался, что едет Паникратов.
«Газик» въехал на лужайку около правления, остановился. Шофер вылез из машины и, прихватив ватник, стал спокойно укладываться в тень на травку. Кроме него, в машине никого не было.
Роднев подошел к шоферу.
— А где хозяин?
Тот снисходительно ухмыльнулся.
— По дороге потерял.
— А именно…
— Да обычное дело — слез у повертки, сказал, чтоб к вам ехал, а сам пешком по полям… Пора бы знать, Федор Алексеевич — не кабинетная фигура.
Роднев пошел на поле. Там ему сказали:
— Был… Со Спевкиным под Ключи на ячмень ушел.
На Ключах ему сказали, что Паникратов уже направился в третью бригаду.
Только под вечер Василий наткнулся на секретаря райкома и Спевкина. Лицо Паникратова почернело от загара, ресницы припудрены пылью. Увидев Роднева, он широко улыбнулся:
— А-а, Василий, куда ж это ты провалился? Полколхоза обходили, нигде не встретили. Ну, здравствуй, здравствуй. Не надоело тебе в Лобовище? А мы овес смотреть идем, по пути на лен заглянем.
— Так мы уж видели лен, Федор Алексеевич, — заметил Спевкин.
— Какой лен? Что у дороги? Э-э, брат, знаю, — все, что у дороги растет, для глаз начальства назначено. А мы на Сугоры завернем, подальше, в глушь, вот там поглядим, что за лен у вас.
Осмотрели овсы, завернули на лен. Вернулись в правление усталые, пыльные, голодные. Роднев пробовал было заговорить о том, что неплохо бы в райкоме серьезно посовещаться об учебе отстающих колхозов у лучших, но Паникратов перебил:
— Вот что, у меня к тебе предложение есть: приходи в райком денька так через три-четыре, к тому времени я из командировки вернусь. Там и поговорим.
Стоявший за спиной Паникратова Груздев многозначительно переглянулся со Спевкиным.
11
Поднялось солнце.
Дорога шла сквозь молодой осинник. В нем не было густой тени, солнечные лучи, попадая в осиновую заросль, как бы растекались по всем уголкам, словно вода в прозрачной заводи.
Роднев прибавил шагу. Попутных машин не было. В это раннее время попадались только встречные — из села на станцию. За поворотом извилистой дороги показался трактор. Он стоял на обочине: рослая трактористка наливала воду в радиатор из помятого, блестевшего мокрыми боками ведра. Трактористка повернулась, взглянула на Роднева и вдруг смутила его неожиданно яркой красотой: одета в промасленный комбинезон, а лицо чистое, белое, с крепким румянцем, пушистые ресницы, темные глаза и широкие, на зависть любому мужчине, плечи.
Пройдя мимо, Роднев с минуту чувствовал — лопатками, затылком, всей спиной — ее взгляд на себе.
Глуховато взревел мотор. Через минуту трактор поровнялся с Родневым и, сбавив ход, остановился. Из окна кабинки выглянула трактористка.
— Эй, прохожий! — обратилась она с усмешкой. — В Кузовки?
— Да.
— Садись, подвезу.
Роднев влез, уселся на промасленное сидение. Трактор легким рывком тронулся. Трактористка молчала, глядела вперед. Роднев, косясь, всматривался: невысокий выпуклый лоб, толстые, как рука у запястья, косы. Что-то шевельнулось в памяти — забытое, совсем давнее.
— Не вспомните? — Трактористка с усмешкой глянула из-под ресниц. — Коротка у вас память, товарищ Роднев.
— Подождите, подождите…
— Вот и выходит, — память короче девичьей. Макарову Машутку помните?
— Ты!.. Ну, уж…
— Не похожа?
— Да ты раньше на мальчишку смахивала! И волосы торчком, и дралась — ребятам не уступала.
— Ну, вас-то не била, — усмехнулась она.
— Я ж тебя постарше был, а вот Евлампию попадало. Где он теперь?
Она помолчала, через минуту строго сказала:
— Убит.
— Жаль.
— А я уж отжалела… Хорошим он мужем был.
Они учились в Раменской семилетней школе. Эта школа и до сих пор стоит в двух километрах от Лобовища. Те же березы растут перед широкими окнами, те же вороньи гнезда на них. В эти гнезда Васька Роднев вместе с другими ребятами на переменках забрасывал шапку на уговор — чья шапка скорей застрянет в гнезде. У Василия была шапка с твердым кожаным верхом — здорово летала, ему чаще других приходилось лазить за ней.
Те же березы, та же школа, но теперь бросают шапки другие ребята, другие ученики сидят за партами, другие учителя приходят к ним на уроки. И не слышно там голоса Митрофана Алексеевича. Он преподавал математику, а увлекался сам астрономией… Роднев, его ученик, и сейчас больше всяких увлекательных книг любит читать о звездах, планетах. Было праздником для ребят, когда Митрофан Алексеевич начинал рассказывать о какой-нибудь безвестной звездочке из созвездия «Золотой рыбки»… Школьники забывали все на свете, слушая о звезде, которая — встань на место солнца — выжгла бы жизнь на земле, океаны превратила бы в пар, а тот человек, который бы хоть мельком смог взглянуть на белую стену, освещенную этой звездой, навсегда бы ослеп. В такое время звонок на перемену звучит как наказание. Митрофан Алексеевич сдерживает улыбку, видя досаду на ребячьих лицах. Он-то понимает: его слова — не простые слова, они имеют силу заговора, самые неусидчивые, беспокойные готовы, как прикованные к партам, сидеть и слушать весь день. Как сейчас, видит его Василий — ходит по классу маленький, худенький ворожей с тихим, глуховатым голосом.