— Да вот попал, как глухарь в силок, — ответил он, смущенный ее внезапным появлением.

Она обошла вокруг машины, оценила положение:

— Вылезти можно.

Осторожно ступая сапогами в воду, Мария прошла в лесок, и Паникратов видел, как одна из верхушек качнулась и утонула среди деревьев. Через минуту Мария вернулась с молодой березкой. А Паникратов с удовольствием наблюдал за ее движениями, размашистыми, сильными.

Забросив за спину косы, Мария налегла сзади на кузов плечом и приказала:

— Газ!

«Козлик» взревел, задрожал и медленно-медленно пополз вперед.

— Газ!

Машина выскочила передними колесами, рванулась и резко побежала по дороге. Паникратов остановил ее.

Мария подошла. Она, улыбаясь, стирала с лица капельки грязи, грязь распестрила желтые полы ее кожаного пальто.

— Однако силенка! Даже мне, мужчине, завидно.

— Кому что дано, — ответила она весело.

«Ну, ты-то вроде ничем не обижена», — подумал он.

Они уселись рядом, но Паникратов не провел и сотни метров, как она попросила:

— Дайте-ка, я сяду. Вы дорогу не примечаете. По этой луже чудом проскочили.

Поменялись местами. И, словно почуяв твердую руку, «козлик», расплескивая на обочины жидкую грязь, весело понесся вперед…

Теперь ехали лесом. Навстречу забрызганному грязью ветровому стеклу густой черной рекой текла дорога, по сторонам, под деревьями, еще лежал снег.

И тут ударил дождь, щедрый и обильный весенний ливень, который за несколько часов может смыть с земли все остатки снега.

Мария торопливо стала прятать под кожанку свои косы. Гладко расчесанные волосы сразу потемнели, щеки вспыхнули, глаза под мокрыми ресницами ярче заблестели, словно их тоже обмыл дождь.

Машину бросало. Невольно Паникратову приходилось прижиматься к упругому плечу. И он чувствовал вблизи, как ее щека пахла прохладной весенней влагой.

— Спасаться надо. Примечай ель получше и останавливай машину, спрячемся, — сказал Паникратов.

— Пастушья изба должна показаться, — ответила Мария.

И действительно, через одну-две минуты дорога вырвалась на просторную полянку, наполовину залитую весенней лужей, широкой, как озеро. На самом краю поляны, под нависшей матерой березой, вросла во влажную землю темным древним срубом низенькая с плоской крышей избушка; Мария рывком остановила машину. Паникратову, чтоб не удариться о ветровое стекло, пришлось ухватиться за ее плечи.

Они бегом бросились к избушке. Там сухо пахло перележалым, пыльным прошлогодним сеном. Потолок был низкий, пришлось нагнуться. Мария, подобрав полы пальто, уселась прямо на землю; опустился и Паникратов, обнял ее, притянул к себе и увидел вблизи широко открытые, большие черные, как речные омуты в вечерний час, глаза.

Мария ушла. А Паникратов, выйдя из темной избушки, увидел, что дождь прошел, небо чисто.

Долго стоял он среди горящего, сверкающего, искрящегося мира, вспоминая тепло, оставленное ему телом здоровой, сильной и красивой женщины.

Лес кругом звенел после дождя. Торопливо, капля за каплей, била в лужицы вода с крыши, капли срывались с голых веток березы, проносились, сверкая на солнце, мимо лица. Земля, обласканная солнцем, разомлевшая от его тепла, кружила голову крепкими запахами прелых листьев и распаренной хвои.

Где-то в лесу, неподалеку, среди корней деревьев вырвался томившийся в неволе ручеек и запел о маленьких радостях своей короткой жизни.

Шел шорох по лесу от падавших капель, солнце горело в лужах, солнце сверкало в проносившихся по воздуху каплях, солнце искрилось на земле среди сухой прошлогодней травы — всюду солнце!

Возле каждой пастушьей избушки на севере есть немудреное сооружение: доска, привязанная лычками к перекладине, — «постукальница». С ее помощью сзывают стадо из леса.

Федор схватил две тяжелые палки, и среди шума взволнованного весной леса закричала от ударов звонкая доска. Он бил, и с каждым ударом все сильней, все шире вскипала яростная радость. «Эх! Дыши! Двигайся! Неистовствуй! Люби все живое», — исступленно голосила доска, плясавшая под сильными ударами. А Федор бил, бил и бил, пока не лопнули лычки и доска не полетела на землю.

Все это случилось так недавно, весной. Все лето он встречался с нею.

— Чудно, — говорила иногда Мария, — ведь все на тебя смотрят и думают — с твоим бы характером железо гнуть, а ты, поглядеть поближе, ребенок, чисто ребенок!..

Паникратов, так и не дождавшись Марии, уснул за столом, уронив голову на раскрытый журнал.

Проснулся он, когда уже начато светать. Чтобы не будить хозяйку, стараясь не греметь запорами, осторожно открыл дверь и ушел.

14

Осень. Под холодным, неярким солнышком с утра до вечера березовые перелески горят чистым, прозрачно-нежным светом. Среди их бледной желтизны сосны и ели кажутся обугленными, до того темна их зелень. Осины летом привлекали глаз лишь застенчивой красотой — матово-серебристые стволы, испуганно-нервная дрожь листьев… А теперь — откуда взялась у них неистовая сила? — вспыхнули ярким красным цветом. Нет, это не березы с их покорной печалью — осиновые рощицы горят тревожным огнем. И только рябины им не уступают — багровыми кострами поднимаются у дорог.

Но людям в эти дни не до печальной красоты берез: уборка не кончена, дни пока сухие, солнечные, а кто знает: не сегодня-завтра, быть может, затянут небо тучи, заморосит нудный дождичек. А в осеннем дожде есть какая-то унылая сила, сыплет и сыплет изморось недели, месяц, еще месяц, и нет конца… Ложатся тогда хлеба, на корню прорастает зерно.

Роднев в один из ярких осенних дней переезжал из Лобовища в Кузовки. Спевкин, до самого конца надеявшийся, что Василий опомнится, хотя и дал ему самую лучшую лошадь — Цезаря, но провожать не пришел. Груздев же ходил вокруг подводы, тяжело вздыхал и просил:

— Ты, Василий, почаще к нам наведывайся. Всегда рады будем.

Роднев невесело улыбался:

— Меня с такими вздохами в армию не провожали.

Пришел Юрка Левашов. Груздев на него сердито прикрикнул:

— А ты чего не на молотьбе?

Юрка, смущенно разглядывая мозоли на широченных ладонях, ответил:

— Может, Василию Матвеевичу, ну, скажем, перенести чего нужно? Помочь, словом…

Груздев только махнул рукой; весь багаж — два чемодана, тюк с книгами да ружье-двустволка — уже лежал на подводе.

Неделю назад Роднева вызвали в обком партии. Заведующий отделом партийных органов обкома Воробьев, послушав рассказ о том, как колхозники «Степана Разина» начали учиться у чапаевцев, заинтересовался: «Подхватили ли эту инициативу другие колхозы? Как помог райком? Как смотрит на это дело сам Паникратов?» Родневу пришлось ответить, что пока инициатива не подхвачена, а как смотрит Паникратов на это, он еще не знает…

Колеса шуршали опавшими листьями, доверху забившими колеи дороги. Руднев не торопил Цезаря. Если б не сиротливо оголенные поля, где в сухой стерне переливалась на солнце серебристая паутина, если б не ольховые кусты с почерневшими, скрюченными листьями (ольха — единственное дерево, не умеющее красиво нарядиться осенью), быть может, Василий и вовсе не чувствовал бы грусти.

Может, жаль ему вечеров в накуренном правлении, где колхозники чинно сидят вдоль стены на лавках, а Спевкин, блестя глазами, горячится по поводу новой забастовки в Италии? Так они еще повторятся, эти вечера. Может, он жалеет, что утром уже не появится в его окне озабоченное усатое лицо Груздева и не услышит он обычное: «Не спишь, Матвеич? Идем-ко, дело есть». Но и это озабоченное лицо еще не раз придется увидеть Василию. Жалеть нечего, и все-таки жалко, что Лобовище осталось за спиной. Нет, просто виноваты оголенные поля, печальные кусты ольхи да высокое бескровно-бледное осеннее небо. Взгрустнулось, и все тут…

— Василь Матвеич, обожди!

Роднев оглянулся. Его нагоняла Мария, запыхавшаяся, румяная. Она положила на край телеги руки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: