Юрка сразу после выпускного вечера отправил документы в военное училище. Это было удивительно. «Значит, изменяешь поэзии?» — «Ничуть не бывало! Лермонтов, вы знаете, был юнкером, потом офицером». Что ж, подумали мы, Лучинин и Лермонтов начинаются с одной и той же буквы, — может быть, Юрка и прав.

Как всегда, перемудрил всех Пашка. Мы были почти уверены, что свой золотой аттестат он немедленно отправит в МИФЛИ — Московский институт философии, литературы и истории. Только там, среди молодых философов, мы и представляли себе башковитого Пашку. Нам пришлось разочароваться. «В Ленинграде есть знаменитый завод. Там работает мой дядя. Поеду к нему, стану слесарем». Мы спросили, какое насекомое его укусило. Пашка пресерьезно ответил: «Пора зарабатывать хлеб своими руками».

Я поступил, как мечтал, на исторический факультет Ленинградского пединститута. Катя и Валя уехали в Москву, стали студентками Первого медицинского.

Ленинградские тетради Алексея Дубравина pic_42.png

Пробуждение

Проснулся рано утром. Рядом неприятно храпел остроскулый Кайновский, пахло йодоформом, было холодно.

Зачем вспоминал Сосновку? Теперь не успокоишься.

Задала санитарка, сказала:

— Новый комиссар приехал!

Это сообщение меня ничуть не тронуло.

Скоро они пришли. Шумно прогремели по голому полу сапогами — Кайновский, между прочим, не проснулся — остановились подле моей койки.

«Коршунов! Неужели снова будем вместе?» Я быстро приподнялся, набросил на себя халат.

Доктор Бодрягин сказал комиссару:

— Вот и ваш комсомолец. Немного ослаб в схватке с дистрофией. Десятый день у нас прохлаждается.

Коршунов лукаво усмехнулся.

— Прохлаждается — это вы верно заметили. Температура у вас не больничная.

— Плюс восемь градусов, товарищ комиссар. Потолок возможных достижений всего нашего коллектива. Вчера начали расщеплять на топливо школьную мебель. Сожгли три ученические парты.

— Ну что же, Дубравин, — обратился ко мне Дмитрий Иванович. — Не хватит ли прятаться от мороза в этих прохладных покоях?

— Надоело, Дмитрий Иванович. Прикажите выписать.

Коршунов глянул на Бодрягина.

— Скоро, товарищ комиссар. Еще немного подлудим ему желудок и — пожалуйста, целиком в вашем распоряжении.

— Слышите, — сказал мне Коршунов. — Они еще процесс лужения не кончили. Но обещают… — он повернулся к Бодрягину. — На этой неделе, видимо, закончат.

— Пожалуй, — не сразу согласился доктор, недобро на меня покосившись.

— Значит, жду, — кивнул на прощание Коршунов.

Короткой, как миг, была эта встреча, но она возвратила меня к действительности. Признаться, мне хотелось, чтоб они несколько дольше задержались в палате, чтобы Коршунов спросил о настроении — тогда можно было бы чуточку обрадоваться, вспомнить предосенние дни под Пулковом, расспросить о полковых делах. Ничего подобного не получилось, радости не возникло, зато я быстро успокоился. Далеко не все, подумалось, надлежит принимать восторженно. На многие вещи в житейской повседневности надо смотреть бесхитростно и просто. Коршунов, по-видимому, так и смотрит.

Весь день обдумывал, как и с чего начну службу после болезни, а вечером, уставший и чем-то недовольный, снова стал вспоминать Сосновку.

Стояла тягостная тишина. Изредка за окном трещали на морозе старые доски забора, а на тумбочке иногда ни с того ни с сего начинало шипеть соляровое масло в коптилке.

Вдруг в этой тишине послышалось, будто откуда-то сверху в палату пробился и на время замер удивительно знакомый и в то же время необыкновенно новый в больничном безмолвии низкий, густой и простуженный звук. Минуты через две звук повторился — словно где-нибудь нечаянно тронули клавиш огромного рояля и ветер безжалостно растрепал эту единственную ноту. В третий раз этот же звук отдаленно напомнил хриплый гудок маневровой «кукушки».

Чепуха! Все паровозы в Ленинграде давно стоят без куска антрацита и двигаться им совершенно некуда: дороги отрезаны еще в сентябре.

Я уже собрался поздравить себя с новой болезнью. Звуковыми галлюцинациями, где-то я читал, начинается психическое заболевание. Но не успел я подумать как следует — дверь в палату отворилась и в нее бесшумно вошла, чуть не вбежала Елена Константиновна.

— Слыхали? — живо спросила она.

Я, вероятно, не понял, о чем она спросила.

— Так ничего и не слыхали?

— Слышал какой-то неопределенный звук.

— Почему неопределенный? Самый настоящий гудок паровоза. — На бледных щеках Елены Константиновны розовел румянец, глаза светились радостью. — Не понимаете? В Ленинград же пришел поезд с продовольствием!

— Не может быть! — удивился я и стал вылезать из постели.

— Лежите, лежите, — строго приказала она. — Не могло быть раньше, — в октябре, ноябре — но теперь, как видите, стало возможным. Не верится, правда ведь? Я уж думала, конца-краю не будет.

— Вы не ошиблись, Елена Константиновна?

— Вы просто отстали от жизни, Дубравин. Давно же пошли грузы по льду Ладожского озера, представляете? Теперь их подвозят в Ленинград.

Когда она ушла, я неожиданно почувствовал себя выздоровевшим. Несмотря на запрещение, поднялся, накинул на себя халат и, точно ненормальный, стал мерить палату из угла в угол.

Кайновский беспробудно дрых, похрапывая в стенку.

Ленинградские тетради Алексея Дубравина pic_43.png

Друзья

Я только пообедал и хотел завалиться в постель, когда они пришли — Юрка и Виктор.

— Вот он! Наконец-то! Хоть бы весточку подал: так, мол, и так, свалился, лежу. А то — словно в воду канул. Скажи, надолго здесь окопался? Как себя чувствуешь? Мы ведь третий день тебя разыскиваем.

Кайновский сердито отвернулся к стенке, с головой укрылся одеялом. А Юрка шумно продолжал:

— Хотели Пашку вытащить — не вышло. На заводе, говорит, сейчас наступление; передайте от меня привет, а меня оставьте. Он уже помощник мастера, ты знаешь?

Я все еще не понимал, сон это или действительность. Но когда они оба, сняв серые ушанки, подали мне руки, затем одновременно уселись у меня на койке, и от их шинелей, небрежно прикрытых белыми халатами, пахнуло уличным морозом, — в горле у меня запершило, на глаза навернулись слезы. Подавляя волнение, спросил:

— И какой он — Пашка?

— Такой же чудак! Целый час провели с ним в цехе, а уходя, положили в карман расписной шелковый кисет — подарок безымянной ленинградской девушки.

— Он же не курит!

— Курил бы — табаку вот нет. Виктор обещал снабжать его махоркой.

— Свой паек буду отдавать, пусть курит на здоровье, — подтвердил Виктор.

Юрка говорил без умолку, точно мы не встречались вечность, и теперь он спешил в один раз выложить все, что за эту вечность накопилось. А накопилось, видимо, немало.

Был непоседа на Карельском участке фронта:

— Вот где тишина — мух, представь себе, не давят. Весной собираются огороды под картошку возделывать. Водопровод в траншеи проведут и электричество…

Был в обезлюдевшем клубе ленинградских писателей:

— Никого не нашел! Все живые и здоровые писатели в армии. В клубе собираются одни инвалиды. А мне позарез был нужен гневный писательский материал о варварстве фашистов…

При содействии Пашки сделал очерк о буднях оборонного завода:

— Ты обязательно побывай на Пашкином заводе, — ей-богу, там чудеса творят!..

Ездил с попутной машиной к Ладожскому озеру:

— Второй фронт, понимаешь! Люди воюют с пургой и заносами. Мороз двадцать градусов — окоченевают, а дорогу делают. Скоро, скоро пойдут эшелоны с хлебом, салом и махоркой…

Я слушал его и завидовал. Какой ты молодец, думал я, — всего за каких-нибудь две-три недели объездил весь ленинградский свет и сколько в тебе непотухающей энергии. Правда, Юрка тоже дистрофик. Его просторная двубортная шинель прикроет теперь еще одного такого же тощего парня. И Виктор заметно осунулся, помрачнел, бедняга. Нос почернел и заострился… А я определенно залежался, черт побери эту глупую болезнь!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: