Пашка помолчал.

— Вчера одного старика похоронили. Петром Сергеичем звали, в моей бригаде работал. Умер от истощения, прямо у станка. На моих руках похолодел… В последнюю минуту старуху свою вспомнил: «Вы не пугайте ее. Скажите, бомбой меня стукнуло…» Но больше всего мне врезались в память другие слова Сергеича. Как-то по осени разорвался у нас возле цеха немецкий снаряд с листовками: «Сдавайте Ленинград, иначе с землей сравняем. В пятницу начинаем большое наступление». Прочитал Сергеич это грязное послание и говорит мне: «Знаешь, о чем я думаю? У Степана Вахрамеева стенку снарядом изрешетило. Пойдем после смены залатаем?» Вот какие они, большевики. Сергеич с семнадцатого года был в партии… Печку мы с ним мастеровали. Последняя его сверхурочная работа. Увидел, вожусь по вечерам с жестянками, — пришел и сказал: «Давай пособлю, бригадир. У меня все равно бессонница»…

Пашка умолк, а мне стало неловко. Я думал, что чем-то обязан теперь совершенно незнакомому Сергеичу, внимательному Пашке, всем нашим людям. Обязан неизмеримо больше, чем я полагал до сих пор.

— Ну так будем вступать в партию? — спросил Пашка.

— Будем, Павел, — согласился я. — Но мне, знаешь, надо сделать для этого что-нибудь хорошее.

— Это понятно.

Пашка поднялся, подтянул валенки, вынул из карманов овчинные рукавицы.

— На завод когда заглянешь?

— Жалко, что уходишь.

Не отвечая на мои слова, он объяснил:

— Придешь к проходной — вызовешь меня. Я всегда на службе, все двадцать четыре часа. Надумаешь в воскресенье — захвати белье: сходим в душ. Кусок мыла найдется, мочалка тоже сыщется.

Уходя, Пашка кивнул на буржуйку:

— Печку не жалей. Износится — сработаем новую. Топить-то есть чем?

— Найдется, — повторил я его слово.

— Можно бумагой, — подсказал он. — Печурка чуткая, враз, видишь, нагревается. — У двери спросил: — Ты же ведь куришь?

— Курю.

— Но что же ты куришь? Ведь махорки нету! — Вернулся к столу и положил кисет, расшитый голубыми вензелями. — Ни слова! Понимаешь, ни слова! — крикнул он твердо и решительно, когда я хотел отказаться от подарка.

Я проводил его до ворот, взволнованный, возвратился в комнату. Печка уже погасла, но ласковый дубовый ветерок все еще порхал над нею.

Ленинградские тетради Алексея Дубравина pic_51.png

Соль вопроса

В течение трех дней я побывал на точках, беседовал с людьми. Комсомольцы, к моему удовлетворению, мало отличались от «стариков» — коммунистов, правда, иные «старики» выглядели крепче и бодрее многих комсомольцев. Коршунов прав: притихли как-то люди, примолкли, посуровели. Но дело свое делали по-прежнему старательно, хотя порой и с раздражением.

Но плохо, на мой взгляд, было в расчете старшины Лапшова. Трое его подчиненных вот уже с неделю лежали на нарах, поднимаясь только к обеду; остальные шипели на них, недовольно хмурились, называли чуть не симулянтами. Комсомольцев, кроме Лапшова, здесь было двое. Один мне признался: «На передней, как ни говори, все-таки лучше. Каждый день бывают потери в солдатах, голодным не останешься». Второй откровенно заявил: «Живем и работаем для счета. Именной список вроде полный, а что толку? Половина инвалидов». Чем же держится этот расчет? — подумал я и спросил у Лапшова, подчиняются ли ему солдаты.

— Подчиняются, как же, — нехотя ответил Лапшов. — Советские люди. Но устал я с ними, дорогой товарищ, — одному богу известно, как я устал. Когда немцы бомбили, было легче: каждый знал свое дело и что-нибудь делал. А в нынешней скуке цепенеют люди, про себя сопят.

— Где же выход? — спросил я.

— Хлеба надо прибавить, товарищ комсорг. Хлеба и жиров. Иначе вконец все исхудаем, ответственно вам заявляю.

Я погорячился, сказал:

— Заявляете вы совершенно безответственно. Вы же комсомолец. Зачем плакать в платочек?

Лапшов обиделся:

— Может, примете у меня расчет? Серьезно. И я нынче же подам рапорт об освобождении.

Расчет принимать я не собирался, но разговор с Лапшовым заставил меня поразмыслить.

Размышлял всю ночь, а утром собрал членов бюро.

— Обсудим один неотложный вопрос: как нам повысить роль комсомольцев в расчетах.

Члены бюро переглянулись: такие вопросы в нашей практике давно уже не встречались.

Я вынужден был несколько ослабить впечатление: речь, мол, идет о конкретных мерах. Что можно сделать, к примеру, чтобы побойчее стали люди. Чтобы они веселее жили. Чтобы меньше раздражались, не замыкались в себе и меньше бы думали о хлебе. Вообще чтобы как-то теплее и бодрее стало в расчетах и командах.

В моих разъяснениях, я сознавал, недоставало практических предложений. Но я и сам не представлял себе, с чего все же следует начать, хотя и продумал над этим несколько бессонных часов.

— За что бы нам ухватиться?

— Тут и думать нечего, — мрачно буркнул Коваленко. — Накормить всех до единого сытным обедом — вот и живость появится.

Удивительно похож на Лапшова, — мелькнуло у меня. Я с надеждой взглянул на Баштанова. Белорус Баштанов всегда понимал меня, поймет ли сейчас? Он однако же не спешил высказываться.

Поднялся старшина Митрохин.

— Грязью заросли, копотью дочерна прокоптились. Почему не работают бани? И хлеб иногда пропадает. За свой собственный кусок не всегда спокоен.

— Хлеб съедаем сразу, — усмехнулся Коваленко.

Баштанов не выдержал.

— Где воруют? Кто дрожит за кусок хлеба? — накинулся он на Митрохина. — Может, в вашем расчете и так, но зачем округлять под один гребешок? У нас воровства, доложу вам, нет. Нет и не будет. Совесть у наших солдат пока не дистрофировалась. А грязью позаросли — это верно. Аэростаты и лебедки чище людей стоят. Стыдно! Дубравин, по-моему, прав: начинать надо с бодрости. Когда люди живче станут глядеть на себя — и дела пойдут поживче. И не в обеде соль вопроса, Коваленко. Сытный обед мы получим, надо думать, не скоро. Не от нас это зависит. А вот помыть, поскоблить людей, разыскать их письма с Большой земли — это можно сделать. Почему нет писем? Может, завалялись где-нибудь или бомбой их пристукнуло, со всей полевой цензурой. Изнывают же люди без писем.

Баштанов говорил горячо. Но чем больше он распалялся, тем увереннее склонялся я к мысли, что все эти вопросы, в сущности, должны решать командиры — командиры расчетов, отрядов, дивизионов, а некоторые — даже командир и комиссар полка. Причем тут комсомол? Что сделают комсомольцы, если командиры не в силах всего сделать? «Додумаем вместе», — говорил комиссар. Но чтобы додумать, надо же придумать какое-то начало! У Пашки на заводе оборудовали душ. Сделали, конечно, своими руками, без приказаний и нажима сверху. Пошли и сработали, как выразился Пашка…

— Слушайте, товарищи, а не начать ли нам с бани? Объявим всем комсомольцам: беремся, мол, выстроить баню — хотя бы одну на отряд. Понятно, примитивную, без парильни и прочих удобств, — лишь бы вода была теплая и не простудиться.

— Баньку — хорошо бы. Ах, как нужна сейчас баня! — поддержал меня молчавший все время сержант Карасев.

Так неожиданно обрисовалась первая конкретная мысль. Высказал я ее уверенно, но тут же подумал, вспомнив расчет Лапшова: «Такие — не сделают, ничего не сделают, и мы со своими горячими планами сядем в дырявую калошу. И Коршунов скажет: «Что ж, опустозвонились? Не поздравляю».

— Сделаем! Берусь! — крикнул Баштанов. — Во дворе у нас бесхозный котел валяется, ведер на сорок. Вмажем его в углу убежища, сплотничаем кабину из досок — вот и баня.

— А дрова? Где дрова возьмете? — спросил Коваленко с недоверием.

— Была бы баня — дрова найдутся, — ответил Баштанов.

Карасев вызвался помочь Баштанову.

— Двумя расчетами мы живо справимся.

— Стало быть, решено?

Митрохин и Коваленко согласились.

— Лишь бы насчет котла не возражали, — попросил Баштанов. — Никому он сейчас не нужен.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: