Он после новой паузы четко и медленно, как бы скандируя, как бы не от себя, произнес:

— Ваши адъютанты, помогавшие мне выходить из лодки, поздравили меня со счастливым прибытием на колумбийскую землю. Значит ли это что-либо? Или это инициатива адъютантов?

Я не хотел отвечать так прямо и холодно; сердясь, возразил:

— Приступим к делу, дорогой Сан-Мартин.

— Но разве я говорю не о деле?

Что тут поделаешь с этим богословом? Он смотрит тебе в глаза и читает душу, и ты смотришь и тоже читаешь, но все равно тебе хуже, потому что та правда, которая подразумевается в этой встрече, — не за тобой. Но и не за ним же?

И тут он сказал:

— Я не буду вас мучить, Симон Боливар. Мы не на исповеди, мы военные, и я понимаю вас и ваше раздражение. Вы сейчас увидите, что разговор наш будет и деловым, и коротким.

Тут на лице его вдруг изобразилось смущение, которого не было раньше. Теперь-то я понимаю суть; смысл его: как человек скромный и в то же время втайне неизмеримо более гордый сердцем, чем я, он не терпел внешних жестов и сильных фраз, а ситуация была именно такова: он нравственно «убивал» и одновременно неслыханно, неожиданно возвеличивал меня одним эффектным словом, одной краткой фразой. Ему неприятно было, что так получалось, что к этому подвела ситуация.

Он сказал, тоже краснея — ему неловко было от своего нравственного величия, от своей скрытой гордости (две стороны одного) и от того, в какое положение он поставит меня:

— Я подам в отставку, Боливар. В Испанской Америке не будет двух Освободителей.

Я сидел озадаченный, оглушенный; я не ожидал этого. Да, я не ожидал этого. Теперь-то я понимаю и то, что творилось в моей душе. Я не в силах был сделать то, что он, но и не предполагал, что он в силах; и ожидал споров и обсуждений, и как знать? я, быть может, втайне надеялся, что эти обсуждения приведут к прямой ссоре и тогда все упростится, облегчится; но ныне? теперь?

Я молчал подавленно, глядя на Сан-Мартина и не в силах произнести слова, которые следовало бы произнести: «Нет, что вы, я сам, я сам подаю в отставку». Слова эти были бы очень выигрышны: я видел по Сан-Мартину, что слово его обдуманно, твердо и ясно, и мой ответ принес бы мне славу без платы: он все равно не согласился бы на мой уход. Но я не мог на искренность и величие отвечать чем-то мелким: я не чувствовал в сердце той твердости, что была у него. Мне по-прежнему все казалось, что Америка без меня, именно без Боливара, — никуда.

— Я способен понять ваши чувства, — после молчания глухо проговорил Сан-Мартин. — Мне тоже непросто далось мое решение, а вас я, вижу, застал врасплох. Но вам не следует сомневаться. Да вы и не по-моему, просто вам неловко. Вы именно тот человек, который еще нужен Америке, этой земле. Скоро вы сами убедитесь в некоторых вещах, которые мне уже понятны — я старше и опытней вас, — но не о том сейчас речь. Речь о том, кто Америке — я или вы. На данный миг времени — вы. Вы, ибо я вообще уже не могу быть полезен ей. Это долгий разговор, но тут можно и не говорить долго. В Аргентине снова гражданская война; правительство требует, чтобы я вернулся для подавления мятежников. Но я не подниму шпагу на своих братьев, единственное, что я мог себе позволить — это убивать испанцев, поработителей. Но и это, как видите, не привело к желаемым результатам.

— Вы против насилия? Против крови? — неожиданно спросил я его, усмехаясь.

Он посмотрел на меня пристальнее, чем прежде; думаю, если у него и мелькнула мысль, что я понимаю его, как и он меня, так это было именно в то мгновение.

— Это долгий разговор, — наконец отвечал он; вся наша беседа шла в неких паузах и вглядываниях друг в друга. — И мы здесь не для этого. Да и вы сами, наверно, знаете, как трудно ответить на ваш вопрос.

Я продолжал усмехаться и все же напирал:

— Но надо же оказать сопротивление насилию? И как обойтись без потерь? Вы — военный, вы сами знаете, что сопротивление непротивлением, кротостью и любовью — это фикция. Тут заменены слова. Это не сопротивление, а смирение, и это разные вещи. Зло подавляется только средствами зла же — насилием, кровью, и надо отдать себе в этом отчет. Или отдать землю, земную жизнь во власть безраздельного и не нарушаемого зла — зла без борьбы против него. Но борясь за свободу, человек не будет свободным. Идя по логике кротости и смирения, быстро придешь к мысли, что только зло естественно и законно на этой земле; ибо всякая борьба против него смирением — то есть добром — есть не борьба.

Я нарочно вдался в абстрактные сферы: передо мной сидел человек, понимавший этот язык.

Я кончил, но он еще смотрел на меня, как бы ожидая, что будет что-то еще; потом усмехнулся, потупил взор.

— Заметьте, что вы постеснялись ответить на мой невольный вызов тем же, но ныне вы, сами того не желая, боретесь против моего решения и, таким образом, против себя.

Начал он с добродушной, спокойной улыбкой, но последние слова произнес уже в какой-то задумчивости, как бы переходя от своей душевной реакции на мою речь к самой моей мысли.

— Заметьте также, — продолжал он, — что я не задавал вам никаких вопросов, и, таким образом, вы отвечаете скорее самому себе, чем кому бы то ни было. Но ваша мысль в той форме, как она была выражена вами, все-таки убеждает меня, несмотря ка сказанное мною выше, в верности моего решения. Вы уже задали себе роковой вопрос.

— Стоит ли свобода стольких потерь, убийств? — не удержался я.

— Даже одного убийства, — спокойным и обыденным тоном перехватил Сан-Мартин, подняв на меня ровный взгляд. — Но дело сейчас не в этом, и я — не об этом. Мои собственные убеждения на этот счет достаточно больны и противоречивы. Видимо, тут нет однозначных решений. Чувство справедливости живет не отдельно от нас, а у нас в душе, и справедливое решение — это то решение, которое принимает в данной особенной ситуации данный особенный человек. Если пьяный разбойник заносит саблю над головами детей, доверчиво глядящих на радужный блеск оружия, я никогда не задумаюсь, спустить ли курок. Но речь сейчас не об этом. Мое решение продиктовано не моими убеждениями, которые на данный момент в глубоком тупике, а моим внутренним чувством, тем самым чувством справедливости, как я его понимаю, конечно. И оно подсказывает мне, что вы — более подходящий человек, чем я.

— Но почему?

Злость моя на него давно прошла — не скрою, что тут сыграли роль и его слова! — но я продолжал ощущать неловкость и стыд. Кроме, того, меня угнетал его педагогический тон, желание заглянуть куда-то, куда никому не было ходу, даже мне самому.

— Несмотря на то, что вы уже задали себе тот вопрос — как, видимо, и другие вопросы, — и будет время, когда эти вопросы отомстят вашей военной славе и вашим внешним успехам — но это особое, и я не хочу об этом! — вы тот человек, который еще нужен Америке. Вы сами отлично видите разницу между нами. Вы талантливы, веселы, раздражительны, влюблены — ах, эта Мануэлита! прелесть, прелесть! — вы еще живы. А меня слава не волнует. Нет, пожалуй, волнует, но я ничего больше не сделаю для свободы Америки. Вам еще жить и действовать. И напрасно вы раздражаетесь и смущаетесь: ничего. Вы верно чувствуете: вы сейчас нужнее, чем я. В вас еще много жизни.

Я долго молчал; различные противоречивые чувства боролись во мне.

— Давайте обсудим детали, — чуть помолчав, посмотрев на меня, промолвил мой собеседник, — Впрочем, какие детали? Тут суть не в них. Но нельзя же нам разойтись так быстро и тем разочаровать адъютантов и генералов, выстроившихся там в очереди к замочной скважине.

— Вы все же не очень правы насчет меня. Вы жестоки. Вы пуританин, — сказал я с усилием.

— Я только масон, да и то не ортодоксальный, — отвечал он со скромной и при этом несколько самодовольной улыбкой. — Да. Ну так что же? Мы еще поговорим, а после проведем еще несколько разговоров. Пусть ритуалы будут соблюдены, и пусть историки погадают, о чем шла речь. На мою скромность можете положиться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: