— Товарищ Дегтярев, вызываю вас на социалистическое соревнование.

— Я принимаю ваш вызов, товарищ Гольдин, и беру на себя следующие обязательства...

— Товарищи курсанты, — предупреждал нас перед проверкой наш командир взвода, спортсмен. — Зайдите в ленкомнату, посмотрите свои обязательства, чтоб не ошибиться, если спросят. Не вздумайте забыть, с кем соревнуетесь!..

Все так. Но ведь и другое было.

Я глянул на Сергея. Он уставился на меня в ожидании и в готовности прекратить этот серьезный и вроде бы бесполезный разговор. Да, было однажды и так, что курсант Гольдин орал на всю батарею, что у второго расчета сошники не вбиты, и требовал все начать сначала. Это было перед стрельбами. Командир взвода внял его воплям, скомандовал: «К бою!» — и запустил секундомер. Рвали с орудий чехлы, отбрасывали станины, на лице смешались пыль и пот. И опять наш второй расчет опередил расчет Гольдина.

Разве это не соревнование?

Мы грызли те секунды зубами. Мы взвешивали каждое движение. Мы подсчитывали время, как скупец считает копейки. И говорили: «Еще есть 12 секунд... есть еще 17...» И когда Стаська Давыдов применил свою рационализацию и мы прихватили в свой актив целых полминуты — это был праздник нашего расчета. А потом, когда вся батарея получила эти 30 секунд форы, был праздник для всех. И Сергей тогда сказал безо всякой рисовки:

— Эти секунды в бою — фора для жизни.

Правильно сказал. Я бы не смог так. У меня слова, как чурки: сложу их в кучу, а огня нет. Когда думаю, вроде бы все получается правильно, а выскажусь — совсем не то. Потому лучше ничего не говорить.

От моего молчания Сергею, видно, становится не по себе. И глаза у него уже не требуют, а просят. Даже в голосе, когда снова заговорил, появились оправдательные нотки.

— Я же не отделяю себя от всех, Ленька! Я же для людей! Ведь то, что мы обещали, станет рубежом для всех! Пусть все лезут вверх! Пусть хоть до половины! Все равно пройденного будет много. Значит, польза, так?

— Кому польза, Сергей?

— Ты на меня намекаешь?

— На тебя.

— Не только мне польза. Всем...

Что-то в его словах было правдой. «Всем» тоже была польза, даже если лезть не до самого верха. Но в чем-то была и неправда. А вот в чем? В этом я никак не мог разобраться, что-то важное ускользало, точно так же как в нашем давнем разговоре про «посох удачи», про терпение, про сильных и слабых...

Через несколько дней в газете была напечатана статья про инициаторов «замечательного почина». В ней даже был абзац про синих птиц. Это Сережка отвечал корреспонденту на вопрос о своих идеалах. Человек, мол, всегда должен стремиться к своей мечте. Был напечатан и Сережкин портрет. Он выглядел серьезным и правильным, как Строевой устав. Даже я не мог разгадать, о чем он думал, когда его фотографировали.

Потом в газете регулярно стали появляться заметки под рубрикой: «На крыльях почина».

 

Лихо отплясали в чайной Новый год. С вечера Сергея увела к себе пухлая фельдшерица.

Зачастила с письмами Ольга. И совсем перестала писать Дина.

После службы я спешил домой, и первое, что слышал от тети Маруси:

— Нету, сынку.

Писем не было. Была только память, которую я ворошил, как страницы старой, любимой книги.

...Дождь, дождь, дождь.

Ну когда же ты появишься? В подъезде сухо и гулко. И ты с портфелем...

— Я же тебе говорила, встретимся у скамейки. Вдруг мама выйдет!

Почему я не понравился твоим родителям? Может быть, они запретили тебе писать? Кто может запретить писать? Меня могут куда-то не пустить, и я не в силах буду войти. Но писать?.. «Я видела синих кур. А синих зайцев твой Сережка выдумал». А ведь действительно выдумал...

И дождь кончился.

«Я приеду к тебе через год, куда скажешь, в любую деревню». Почему я не могу вспомнить твои глаза? Вижу лоб, завиток возле уха. А глаз не вижу. Даже вижу походку. Ты уходишь. Чуть приподнятые плечи. Опущены руки. «Я не знаю, куда девать руки. Мне обязательно нужно что-нибудь нести...» Пальцы длинные и ломкие. «Я приеду к тебе...»

— Нету письма, сынку, — виновато говорила хозяйка и утешала: — Здалась вона тебе така-сяка? Вон дивчата яки без хлопцив страдают!

Сергей тоже сокрушался и по-своему проявлял обо мне заботу.

— Слушай, — говорил он, — давай отобьем у попа Таньку-буфетчицу. Ты замечаешь, как она на тебя поглядывает? Матушкин полюбовник! Ха, ха!

Я отмахивался, но от его шуток становилось легче. Честное слово, я завидовал ему. Завидовал тому, что он спокойно уходит к фельдшерице. Завидовал его умению находить общий язык и с подчиненными, и с товарищами, и даже с поповой женой. Однажды он ухитрился притащить ее в гости, сказал:

— Ты, Танюха, с ним посмелее... — а сам исчез.

Впрочем, Танька и не подходила на роль матушки: та же бойкая бабенка из станционного буфета, те же быстрые глаза. Я не знал, что с ней делать, засуетился, выскочил в сени за углями для самовара. Пока раздувал его голенищем от старого сапога, никак не мог освободиться от мысли, что вот пришла и ждет, когда наступит момент соблазнять меня. А я все равно не должен поддаваться, потому что у меня есть Дина... Думал так, а сам украдкой взглядывал на попову жену, на ее могучую грудь, распиравшую красную вязаную кофту. Она засекла эти блудливые взгляды, но не засмущалась, а даже приосанилась. Встала, отодвинула меня от самовара, задев грудями, хихикнула и сама взялась за дело. Сноровисто у нее все получалось: и чашки с блюдцами нашла, и спроворила без спросу у тети Маруси банку с вареньем. А я даже перестал соображать, кто у кого в гостях.

Уселись за стол, она с сожалеющей улыбкой покачала головой.

— Не суетись ты, Леньша, — сказала с дружеским участием и с пониманием. — Не получится у нас с тобой ничего, а можно бы. Будь в спокойствии, Леньша.

И я как-то сразу успокоился, хозяином в своей каморке себя почувствовал, налил чаю. И на женскую грудь уже не косился. Даже разговор повел:

— Расскажи что-нибудь про меня, Татьяна.

— Как это?

— Ну, какой я в вашем женском понятии.

— Во, чудик! — засмеялась она. — Теленок ты в нашем женском понятии. Чего губы надул? Телятки-то, они ласковые. И сами ласку любят.

— А замуж бы ты пошла за меня?

— Еще чего!

— Если бы не была матушкой.

— Не надо так, Леньша. У каждого своя специальность. А человек Андрей надежный.

— Что значит — надежный?

— Прощенец он. А ты — непрощенец. Ты бы меня в замужестве бросил. Да и обманывать бы тебя жалко было.

— Разве обязательно обманывать?

— Скучно жить, Леньша. Каждый день все одинаковое. Раньше веселее было. Столько народу насмотришься, столько всего наслушаешься... Андрей-то у меня ничего, только силы малой. Да еще работать не дозволяет.

— И все же скажи: неужели нельзя без обмана?

— Не знаю, — вздохнула она. — Скучно...

Как-то вдруг быстро и словно бы с виноватостью она засобиралась. Надела душегрейку, белую оренбургскую шаль с кистями.

— Не провожай, Леньша! — И выбежала из избы.

А я улегся на кровать, расстроенный этим случайным разговором и пониманием, что никогда мне не проникнуть в женскую психологию.

Может быть, и той, в Уфе, скучно? Может, и нет уже ничего? Ни улицы Пушкина, на которой была ее школа, ни тротуара, укутанного такой же белой шалью из тополиного пуха, как на поповой жене. Если бы можно было взять отпуск! Но он маячил так далеко, что и думать о нем — только травить себя. Впереди было еще ползимы, потом — весенняя проверка, а еще дальше — лагеря с главными стрельбами года. Разве пустят в отпуск до стрельб? Если бы хоть по службе все было гладко. Какая уж гладкость, если каждый день только и ждешь, не натворил бы чего-нибудь рядовой Гапоненко.

 

— Вы верите, что справедливость всегда торжествует? — спрашивает меня Гапоненко.

Верю ли я? Бывает, что и не торжествует. Бывает, что и за нее, за справедливость, драться приходится. Себе я могу признаться, что не всегда лез за нее в драку. А что сказать Гапоненко?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: