— Нет, не всегда справедливость торжествует.
— Я думал, вы побоитесь это признать, товарищ лейтенант.
— Послушайте, Гапоненко, вы, кажется, считаете себя несправедливо обиженным?
— Так точно.
— А в чем, простите, это выразилось?
— Да так...
Не хочешь говорить, Гапоненко, не говори. Но, между прочим, если всем обиженным ковырять свои болячки, толку мало будет. А сам я? Разве не обиженный? Как мне встать и как защитить себя? «Я приеду к тебе через год...»
— И все-таки ты не прав, Гапоненко, — говорю и гляжу ему прямо в глаза.
— Так даже приятнее.
— Что — приятнее?
— Что вы меня на «ты».
— Скажи, Гапоненко, что тебя так ест? Что тебя дергает? Почему ты один?
— Я не один.
— Ты же ни с кем не дружишь.
— Неправда ваша, товарищ лейтенант.
— Ну да! «Неправда ваша, дяденька».
— Я ведь вас постарше, товарищ лейтенант. Давайте без погон поговорим!
— Поговорим.
— Мы с вами сидим и беседуем из-за того, что я непутевый. Так?
— Почему «непутевый»?
— Да я это и сам про себя знаю. Одни неприятности из-за меня людям. Даже хорошим. Вы вот опасаетесь, как бы я чего не отколол. Верно?
— Верно, Гапоненко.
— А помните, как вы меня искали?
— Помню.
— Был я тогда с Зарифьяновым. А Зарифьянов — подчиненный лейтенанта Гольдина. А тот был дежурным по полку. Он и застукал нас. Про меня доложил, а про Зарифьянова — нет.
Я даже опешил от такого сообщения. Как же так? Сергей же сказал мне, что Хаченков сам обнаружил шинель под одеялом вместо Гапоненко! Ну и сказал бы все как есть! На то и дежурный, чтобы порядок был... Стоп! А как же Зарифьянов?
— А ты не ошибаешься, Алексей? — Я даже не заметил, что назвал его по имени.
Он же удивленно глянул своими светлыми глазами, ответил:
— Вам хочется, чтобы я придумал такую бяку? Эх, товарищ лейтенант!
— Но оттого, что ты был не один, разве легче кому?
— Вам всегда не легче. А ваш дружок прогнал на другой день Зарифьянова под колючкой раз десять. Вот и легче. Обоим. И Зарифьянову, и Зеленой Мыльнице.
— Не надо так, Гапоненко, про лейтенанта.
— Во-во. Про офицера, значит, не надо. Не буду, раз не надо.
— Это здесь ни при чем.
— При чем. Вы думаете, что лейтенант Гольдин не доложил из-за того, что Зарифьянова пожалел? Он себя пожалел. Инициаторы почина — и вдруг нарушение!
Да, я тоже чувствую, что Сергей работает только на себя. Здорово работает. Как он любит говорить: «Семичасовой рабочий день — от семи до семи и даже больше». И все-таки работает на себя. Впрочем, это его дело. Хотя почему — его? Случай с Зарифьяновым меня тоже касается. Он мешает мне. И Гапоненко мешает.
— Почему мы все о Гольдине, Гапоненко?
— Все к вопросу о справедливости, Его хвалят — вас ругают.
— Хвалят и ругают за результаты. За вас лично ругают.
— Одни и те же результаты могут выглядеть по-разному.
Да, по-разному. Я понимаю. Но меня все еще беспокоит, где-то глубоко во мне, но беспокоит червяк сомнения. А если Гольдин в чем-то прав? Ведь главное — цель. Может быть, так скорее добьешься цели? Сейчас я хитрю с собой, чтобы оправдать свою немощь, свое невмешательство. Просто у меня не хватает мужества на полный голос. Весь заряд уходит на разговоры и внутренние монологи, от которых никому ни пользы, ни радости.
И ничего не могу поделать с собой. Кажется, что уже вырвался из плена привычек, из самого себя, но нет, снова там, снова среди знакомых монологов. Это только представляется, что дверью легко хлопнуть. А попробуйте-ка хлопните!
Гапоненко вздохнул.
— Уже поздно, товарищ лейтенант. Разрешите идти спать?
— Да, поздно. Только у меня есть поправка. Я сказал, что справедливость не всегда торжествует. Это не так, Гапоненко. Не всегда только на каком-то этапе. Зло может победить в частном, а в целом — нет.
— Если бы не так, застрелиться можно.
— Спокойной ночи, Гапоненко. Завтра тяжелый день.
Впрочем, особо тяжелым завтрашний день не обещал быть. Предстоял обычный плановый выезд в поле. Учебный район я уже успел изучить и свою «Мостушку» мог привести на место даже с закрытыми глазами.
Но что-то случилось в тот раз. То ли застил глаза мелкий буранчик, то ли по какой другой причине, но, приотстав от колонны и желая сократить путь по зимнику, заблудился.
На пути попадались заснеженные стога, которых не было раньше. Санная дорога виляла вдоль канавы, явно искусственного происхождения. Она забирала все левей и левей, а нам надо было как будто вправо. Уже и рассвет выполз со стороны нашего городка.
Я растерялся окончательно, велел водителю тормозить и спрыгнул на землю. Стоял, разглядывая незнакомое место. Вылезли из кабины и мои подчиненные.
— Заплутались, — бодренько объявил я.
— Давайте назад, — предложил сержант Марченко. — Оно вернее будет.
Я достал карту и попытался сориентироваться. Эта санная дорога, конечно, не была обозначена. Гапоненко тоже сунул нос в карту, спросил:
— А сарай тут нигде не нарисован?
— Нет, вроде. Хотя какая-то кошара есть.
— Может, она вон виднеется? Белым обмазанная?..
Деваться было некуда — поехали к белому строению.
На крыльце заметили тетку в телогрейке. Я пошел к ней выспросить о дороге и не заметил, как рядом со мной оказался Гапоненко. Не успел я и рта раскрыть, как она воскликнула басом:
— Лешенька! Откуда ты взялся, милок?
— Здорово, тетя Дусь, — ответил ей Гапоненко.
Я оглядывал их, ничего не понимая. А он уже выспрашивал про дорогу, и она охотно объясняла:
— Ваши завсегда вон там воюют. Прямо по-над домиком, туто-ка мосточек, и держитесь края поля. А там и большой колок. Своих увидите...
— Спасибо, — сказал я и пошел к машине, услышав, как Гапоненко спросил:
— Пальма еще не приехала, тетя Дусь?
— Нет еще, Лешка. Да уж скоро...
Когда он догнал меня, я поинтересовался:
— Из деревни тетка-то? Знакомая?
— Фермой заведует. А тут, видно, зимние корма у них.
Все-таки мы опоздали, и о готовности станции к работе я доложил позже всех. Знал, что за это придется отвечать, но не предполагал, что так скоро. Командир взвода разведки позвонил через час на станцию и передал, чтобы я оставил за себя сержанта Марченко, а сам топал на совещание.
Офицеры и старшины собрались в командирской палатке. Хаченков сидел за столом без папахи, и его бугристая голова каждый раз поднималась от карты, когда кто-то откидывал полы палатки.
— Пройдите вперед! — приказал он мне.
Я прошел и встал возле самой печки, неприкаянно уставясь вниз. Несколько самодельных столов были вкопаны прямо в землю и скамейки возле них — тоже. На передней пристроился Гольдин. Он кивнул мне, выказывая сочувствие: терпи, мол. А другого ничего и не оставалось.
— Два офицера закончили одно и то же училище, — начал Хаченков. — Оба — по первому разряду, И два полюса. Я говорю о Гольдине и Дегтяреве. Объясните свое поведение, Дегтярев!
Что я мог объяснить? Ну, заплутался. Присыпало снегом поворот, и я не заметил его. Но ведь хотел как лучше.
Я боялся Хаченкова и не скрывал этого. Даже как-то сказал Сергею об этом. И он ответил:
— Это по слабости духа.
Наверное, так. Духу у меня явно не хватало при общении с начальством. Даже голос делался тихим и приторно-робким. Ненавидел себя до отвращения, но ничего не мог поделать с собой.
Вот и сейчас смог произнести лишь одно слово, противное, как я сам:
— Виноват.
Однако оно смягчило полковника, и он уже не так сердито произнес:
— Что вы думаете об этом, товарищи офицеры?
Все думали одинаково, но по-разному выражали свои мысли. Начальник штаба сказал, что я очень несобранный товарищ. Командир взвода разведки, тридцатитрехлетний старший лейтенант, невнятно проговорил о том, что у меня затянулся процесс становления. Все шло как положено, пока слово не взял Гольдин. Он сказал, что я несколько зазнался, что все стараюсь делать сам и не признаю ничьих советов.