— Сам-то он где?
— Сам-то... — она всхлипнула и стала медленно открывать сумку. Замок заедал, не слушался, и она его дергала со всей силы. Наконец, сумка открылась. Гостья глубоко вздохнула, задумалась, на белой коже лица обозначились пятна.
— Где Славка?! — опять спросил я и сжался. Даже не спросил, а почти крикнул, не помня себя. Но что с ней? Она молчала, будто ее не касалось, точно задремала возле стола, унеслась куда-то. И теперь хоть в колокол бей — не обратит внимания. Но я ошибся. Она покашляла в кулачок и стала что-то доставать из сумки. Руки у ней были сухие, костистые, все в узлах. И волновались, ладони подрагивали, точно их кололи иголкой. Я не мог от них оторваться. Вот они достали пару кружочков мороженого молока и топленого масла. Потом достали полосатый мешочек с пельменями; они тоже мороженые и стучат, как ледышки. Потом появились на свет два белых калачика, пирожки и еще что-то — теперь не помню. И все это богатство лежало на моем столе — я даже не верил... Да и тревога не проходила.
— Что с ним? — спросил я громко, решительно. Она не могла не услышать. Но гостья молчала.
— Почему молчите?
Она посмотрела на меня долгим, жалеющим взглядом и вдруг опять стала всхлипывать. Так плачут дети. Тихонько, покорно, невыносимо. Наконец, заговорила: — Вот везла все, торопилась. А для чего? Славка-то помирает...
— Как помирает? — Меня зашатало. И она это заметила.
— А ты, значит, переживаешь? Вижу, что друзья вы, из одной, поди, тарелки хлебали?
— Где он?
— Дак он же в больнице... Неуж не сказал тебе, не позвонил никому, не сознался...
— Никому.
— Ну, это не удивляет... — Она усмехнулась и стала подвигать ко мне калачики, масло.
— Ломай да намазывай. У меня ведь в больнице не взяли. Обратно отправили. У нас, мол, негде хранить, за все отвечать. Да кого там! Я им слово, а они мне два. Еще молоденьки, а зубаты. Не дай бог таких наберете в жены. Они вас в мешок сложат и завязкой завяжут. А потом братко мне адрес твой дал и я сразу сюда...
— Да что с ним?
— Что, что... Считай — помирает. Три дня температура давила, а сейчас слабость. На ногах не стоит — прямо, как ватка сделался. Не мудрено. Всю ведь кровушку у него забрали. Да Мишке Петрову влили. Он в аварию попадал... Вот она, дружба-то. Сам, как говорят, погибай, а товарища выручай. — Она ладонью пригладила волосы. Они были такие же, как у Славки — рыжеватые, цвета меди, и сильно вились на концах, завивались кудряшками. Эта кудри казались на ней чужими, и она это чувствовала. Потому, наверное, все время поправляла свою прическу, приглаживала, А вот голосок у ней набрал силу, окреп:
— А ты бери маслица да на калач. Потом еще привезу. Может, вместе в больницу сходим, выберешь день. Лишь бы только остался живой... — Она вздохнула с усилием и заговорила снова. Но теперь потише, наверное, устала.
— Он ведь с Мишкой у нас с пяти лет. Как близнята, рядком ходили, дружили. А тут у Михи авария сделалась: «Беларусь» опрокинулся, гололед... Опрокинулся, слышь, не послушался. Ну, Миху-то самого кабиной помяло — еле берегу не хватил. А ты ешь, ешь, че не ешь?... — Она стала подсовывать мне пирожки и калачик, но ничего не шло в горло, прямо откинуло от еды. Да и она опять напугала.
— Вот мы сидим тут, базарим, а братко, поди, умирает.
— Как?
— А вот так! — Она смотрела на меня большими глазами, а в зрачках все выгорело, пустота.
— Нет уж, ему больше не встать... — Она сжала губы до синевы. — Нет уж, не встать ему...
И после этих слов в меня будто громом ударило. И долго-долго не возвращалось ко мне сознание. Потому и запомнил ее дальнейший рассказ какими-то клочками, обрывками. И вот теперь соединяю их вместе, сшиваю, но соединить все равно не могу — они рвутся снова, не слушаются. Помню только, что слова ее лились не спеша, потихоньку. И еще помню ее узкую сухую ладонь. Она то за висок держалась, то поправляла волосы, а кудряшки все равно падали вниз, не слушались. И голос то приближался, то отдалялся. Так шумит часто дождь за окном, то затихая, то набирая силу, то опять затихая.
— Привезли его тогда в медпункт, а тот на замке. Миху дальше по улице, в сельсовет занесли. Там и телефон, и машина нашлася. На ней и сгоняли в районну больницу и привезли троих докторов. Два мужика, а с ними девчонка. Она, значит, по уколам у них, с чемоданчиком. А что уколы — Миха совсем ослабел. Тут надо кровь вливать, надо донора. А Слава-то уже возле Михи. У него же каникулы. Ну что? Дальше надо рассказывать? — Вроде бы так она спросила. А может, не так. За точность слов не ручаюсь. Но когда я очнулся, пришел в себя, она уже опять о Славке говорила, только о нем.
— И сказал братан докторам: «Я ведь давно донорством занимаюсь, и у меня такая же группа крови». Так и сказал. А потом красну книжку вынул — они и вовсе уверились. И положили его рядом с Мишкой И давай кровь у него перекачивать. Вот оно как. А меня саму из комнатки выгнали: иди, мол, домой, Галина Петровна, мы уж сейчас без тебя... И запомни: твой брат, как герой. Так и сказали, герой, мол, спаситель. Я и сама знаю без лишних слов: он ведь на глазах у меня поднимался. Я, значит, старшая, а Слава помладше на восемь лет. Трудно жили мы, ох, тяжело. Отец у нас с войны не пришел, и у меня замужество не сложилось. Муженек бросил меня с троими, а сам, подлый, удрал на Север или в Якутск...
— Это одно и то же, — перебил я ее, желая узнать поскорее о Славке, но она точно оттягивала свое последнее сообщение. И вот опять поднялся ее голосок:
— Знаю, что одно и то же. Да мне-то не легче. Тому, значит, севера да поездки, а семья погибай. Да и братана надо было собирать на учебу, а это же тяжело. Сколько денег надо на ваш институт, не знаешь? Ну и я не знаю, а костюмишко-то все равно надо. Надо. Пальто с шапкой надо. А ботинки с пимами надо — вот и посчитай. А мамушка-то наша пластом лежит, отнялись обе ноженьки. С возу падала два года назад. Поясницу отшибла — вот и беда. Да еще бруцулез признали. Даже до горшка таскали на руках, а у меня еще трое маленьких — это надо понять. Одна надежда на Славу... — Моя гостья заморгала быстро-быстро, потом сжала глаза, отвернулась. И сразу плечи дернулись, запошатывались, и вдруг остановились на месте — не шелохнутся. Она, видно, сдержала себя, не дала волю слезам. Заговорила снова, и даже голос теперь переменился — стал громче, уверенней: — Вот на него и надеемся, а Слава, видно, на нас. — Она рассмеялась, пригладила медленно волосы. Так же медленно заговорила, старательно разделяя слова: — Он у нас все время в колхозе — и на пашне, и на покосах. А зимой скотника подменял. Придет из школы, портфель в угол, а сам — на ферму. И какой рубль набежит — племяшам своим тащит, ребятишкам моим. Он и кровь свою сдавать начал — все же приработок...
— Он и здесь сдавал, — сказал я тихо, как будто бы про себя. Но она сразу услышала.
— Во, во! Все время сдавал. Даже от стипендии племяшам делал подарки. А тут приехал недавно, говорит: на каникулы. Но каки же каникулы! Нанялся в школу дрова колоть. Сам знаешь, как в школах с дровами. Их бы летом заготовить да подсушить, но летом дали немного, а остальное все оттягивали. Вот и привезли недавно сырье да все комли, отломыши. Братан исколол три машины, а потом беда с Михой случилась, и он отдал другу кровь. Отдать-то отдал, да, видно, ослаб. Надо бы отдохнуть маленько да полежать, а он опять в школу пошел да опять за дрова. Тут его и накрыло. Полагаю, что продуло, не поберегся. Да опять же — надсада. У него и сделалось воспаление легких. Вот так — температура да жар. И дыханья нет, прямо захлебывается. Отправили в город, он же здесь прописан, вот и сюда... Здесь, видно, и оздоровет. Или помрет. — Она сказала это спокойно, легко, не придавая никакого значения словам. А потом дотронулась рукой до меня, по плечу провела. — Я уж была у него раз, а сегодня — второй... А ты-то ходил?
Я что-то промычал, что не знал, мол, не слышал...
— Ну не был, так сходишь, — успокоила она меня и начала собираться. Я не помню, как она одевалась, как говорила, что-то наказывала. Я не помню, как закрывал дверь за ней, как прощался...