А на другой день после лекций я сидел уже у Славки в больничной палате. Он был бледный и исхудал. Особенно лицо. Оно было прозрачное все, синеватое. Такого же цвета было молоко — те замороженные кружочки, которые принесла мне вчера Галина Петровна. Но Славка храбрился.
— Ну здорово, старичок? Какие принес новости? — Губы у него растянулись в улыбке, а переносица запала так глубоко, как будто там образовалась бездонная ямка. Он опять заговорил:
— Без новостей, значит? Нехорошо... А я вот утром подряд три стакана чаю выпил, а потом еще попросил... — Он засмеялся громким здоровым смехом. На него сразу засмотрел сердито старик с соседней кровати: зачем, мол, так, ты же в больнице... Славка замолчал и подтянул одеяло до самого подбородка. И в этот миг я достал свои гостинцы — большой кулек с пряниками к халвой. Славка недовольно поморщился.
— Унеси, старичок, обратно. Сладкого мне нельзя. Разъедает бронхи. Так что возьми... — Когда он передавал кулек, руки у него задрожали, и губы тоже дрогнули нехорошо. А лицо еще сильней побледнело. Не лицо — белый мел. Белый мел... «Боже мой! — пронеслось у меня в голове. — Человек рожден для счастья. Но только для счастья ли? За что ему эти мучения?»
— Говорят, ты спас человека?
У него взметнулись ресницы.
— Я никого не спасал. Михаила врачи спасали. — Он улыбнулся грустно, с каким-то значением. Потом улыбка ушла, но тоска во взгляде осталась. И тогда я решил его ободрить и подсел поближе к кровати.
— Утром видел твою Наташу, к тебе собирается... — соврал я и весь сжался от стыда, покраснел, но он, кажется, не заметил моего состояния.
— Что, с Соловьевым поссорилась? — усмехнулся он и отвернулся к стене. Потом снова заговорил:
— А ты меня не успокаивай. Мне здесь и так спокойно. Вон даже птички чирикают. — Он показал рукой на окно.
— Не переживай. Наташа грустная ходит... — В моем голосе стояло волнение. Я это чувствовал. Было стыдно, что сочиняю, придумываю...
— Она походит, старичок, побродит да и замуж выйдет.
— Вот за тебя и выйдет... — улыбнулся я и похлопал ладонью по краю одеяла. — Все бывает.
— Нет, не бывает! — Славка решительно приподнял голову, подложил под спину подушку, потом опять медленно, с тяжелым усилием повернул голову обратно к стене, точно голова налилась тяжестью, невыносимой тяжестью. Потом опять повторил:
— Нет, не бывает... Ты вот скажи мне, почему первая любовь никогда не сбывается? Ну почему?.. Почему любишь девушку, а она — бах! — и за другого выскочит. Будет убеждать, что ты хороший, добрый, единственный, а сама — за другого...
— Славка, не сочиняй.
— Ладно, переключим пластинку. Давай лучше договоримся: ты приедешь ко мне летом в деревню. И мы пойдем купаться на озеро. Ох и озеро — ты увидишь! Голубая жемчужина... Вот лежу тут, не спится, а оно все в глазах. Понимаешь, в глазах? И до того хорошо станет — прямо в горле перехватит... — В это время я перебил его. Никогда не прощу себе, но тогда разозлился. Я ему про Наташу, а он только — озеро, озеро... И я не вынес:
— Хватит, Славка. Мы уж об этом слышали. Давай что-нибудь поновее. — Так и сказал я, и он сразу обиделся.
— Ну, если хватит, тогда прощай. У нас подолгу не сидят. Не положено.
— Но почему прощай?
— Да я, знаешь... — Он немного помолчал, потом сказал почти шепотом: — Я перехожу на заочное.
— Почему?!
— А потому, старичок, потому. У меня с матерью плохо. Ходить за ней надо, а у сестры-то — своя орава. Не успевает. Трое ребятишек у ней, а последний еще с соской гуляет. Так что... — Он улыбнулся и опять подложил под спину подушку. Глаза у него блестели, а щеки запали. Кожа на них была синеватая, слабая, и я снова вспомнил про то молоко в кружочках.
— Значит, жалеешь сестру? Берешь удар на себя?
— Какой удар? Ведь мать же... Ты понимаешь — мать...
Но я не дал ему договорить, мне стало обидно.
— Значит, бросаешь институт? И нас бросаешь?
Он не ответил. Только посмотрел на мое лицо очень пристально, с каким-то значением, точно бы запоминая его или, может быть, осуждая. И я не стерпел.
— Всех, дорогой, не пожалеешь! Надо и для себя что-то делать. Для себя! Понимаешь? — Я почти кричал, наступал на него, даже старик На соседней кровати заворочался и заохал, видимо, недовольный моим криком. Но я не мог уже удержать себя.
— Донор ты! Вечный донор. Хочешь всех лучше быть. Не выйдет...
— Правильно! Крой его, негодяя! — Он засмеялся и дотронулся рукой до моего колена. Я так и не понял, что он хотел, к чему призывал этот жест... А он уже сидел на кровати. Подушка сползла с одеяла, скатилась на пол. Я теперь совсем-совсем рядом увидел его лицо, я даже слышал его дыхание. Оно было тяжелое, с частыми остановками, как будто он бежал наверх, на какую-то гору. И голос тоже был глухой и прерывистый:
— Ты не горячись... И пойми. Я не хочу губить в себе совесть. Да и мать одна у меня.
— Одна, одна... — передразнил я его, и тут оставили меня силы. Я не мог уже ни говорить, ни смотреть на него. Я не мог даже подняться со стула. Славка понял меня по-своему.
— Ну вот и успокоились. Ну и хорошо... Хорошо... — без конца повторял он и хитро щурил глаза. Этот хитрый веселый лучик родился в глазах внезапно, да так и остался в них. И когда я уходил и сжал Славке руку, опять этот лучик пронзил меня, и я даже закрылся от него. Закрылся ладонью... Но разве закроешься?
Он и на следующий день смотрел на меня, этот лучик. Смотрел и посмеивался. Он и погнал меня однажды в Наташкину комнату. Как сейчас помню: она стояла в полный рост перед зеркалом и подводила ресницы. Я кашлянул, она повернула голову. «Ах, Наташа, что мне делать?» — опять завертелась в уме та песенка. Да я и, правда, не знал, что делать. Я стоял как дурачок посредине комнаты.
— Наташа?
— Ну что тебе?
— Неужели ты разлюбила заварное пирожное?
Она сжала плечи, будто ожидая удара. Но разве можно бить беззащитную девушку? Нельзя, конечно, нельзя. Да она уже смотрела на меня виновато и обессиленно.
— Ну как он там? Болеет или полегче?
— Все тяжелое уже позади. Но из больницы он уедет прямо в деревню... — Я не успел договорить. За моей спиной скрипнула дверь, и на пороге возник Коля Соловьев. И сразу Наташа отвлеклась от меня, забыла. Через секунду уже звенел в комнате ее смех, ее заразительный голосок.
— Ну, я ухожу, дети. Учите уроки, — бросил я им на прощание. И Наташа еще сильней засмеялась, И в глазах ее родился тот самый лучик. Он, наверно, перешел к ней от Славки... Ну, конечно же, от него. А впрочем, не знаю. Это, может, совсем не лучик, а время, наше время. Ведь оно всегда с нами и в нас. И в глазах, и в нашем дыхании... Но кто знает...
Время, время... Что же это такое? У меня уже седая голова, а я все не могу ответить на эти вопросы. Неужели оно все-таки как та травинка-былинка? Поднялась вверх, опустилась. И вот уж нет ничего. Хочешь найти ее глазами — и не можешь. Так же быстро тает первый снежок на пригорках. Хочешь посмотреть на него, даже потрогать, а его нет уже, как приснился. А вроде не было ни солнца, ни ветра. И ты спрашиваешь себя, проверяешь: да и был ли он, этот снег, был ли?.. Может, это мечта всего или твое желание?.. Но почему же тогда говорят, что есть счастливое, есть и печальное время?.. У меня, наверно, сейчас ужасно печальное. Какое-то горе кругом и горем покрыло. Куда ни ступи — там и пал...
Да что говорить! Тяжело говорить... Недавно встретил на улице Наташу Соловьеву. Она сейчас в городе — знатная дама. Из школы давно ушла и не жалеет. Ведь сейчас она — по торговой части. Закончила какие-то курсы и стала администратором в универмаге. Должность высокая! И Наташа гордится, отворачивается от знакомых. Далее меня еле-еле узнала.
— Это ты? Неужели?! Укатали, значит, Сивку... Ну, извини, не буду.
— Извиняю... — Я рассмеялся и вдруг не вынес, спросил ее: — Ты Славку Тихомирова не встречала?
— Кого? — Она даже сморщила лобик. — Нет, милый, ты что-то напутал.