Училась Ирина в Инязе, на отделении немецкого языка. В сорок втором была призвана в армию и назначена переводчицей в штаб.
...Он держал ее руки, томимый желанием. Она нерешительно отстранялась: она пока не свободна, не время еще. Сказала, заметив его тревогу: пусть не волнуется, т а м уже все покончено, остались одни пустые формальности, и пусть он немножечко подождет.
Они совершенно забыли о времени. Она спохватилась первой: пора! Он принялся упрашивать, а потом отправился провожать и провожал почти до самой ее землянки. Там тоже долго стояли. Условились встретиться через неделю, под той же сосной. Вот придет она послезавтра — а его уж и след простыл! Что она может подумать?! И как ей дать знать, как известить? Где и когда «приземлится» их рота, как отыщут они друг друга, смогут ли снова встретиться? Так хорошо все налаживалось — и вдруг...
5
В назначенный пункт рота пришла на четвертые сутки.
Вновь потянулись прифронтовые будни, полные изнурительной и тяжелой работы, скрашиваемые для Ряшенцева лишь надеждой на новую встречу, мечтами о ней.
Роте была поставлена задача восстановить вдоль линии железной дороги уничтоженную немцами при отступлении постоянную телефонную связь, а на ихнем участке не оказалось не только следов этой связи, но не было даже и самой железной дороги, осталось лишь место, где она проходила. Какой-то дьявольской силой каждая шпала была переломлена пополам; балластная призма сплошь перепахана, смешана с земляным полотном; по сторонам валялись остатки рельсов, ржавые, погнутые, разорванные взрывами на куски.
Почти ничего не осталось и от железнодорожной станции, где рота остановилась. Пристанционные здания были разрушены, сожжены, кирпичная водокачка взорвана, на месте ее горбатилась груда камня. Не оставалось ни одного целого семафора, куда-то исчезли стрелки, все пути были взорваны или разобраны...
Митрохин, увидев все это, сбил на затылок фуражку и долго тер широкой мужицкой ладонью покатый лысеющий лоб:
«Мда-а, понастряпали тут сукины дети фрицы!..»
«Они машину такую пускают по рельсам, чтоб специально путь разрушала», — вставил маленький юркий Полушкин, командир третьего взвода, отличавшийся тем, что он обо всем все знал и все мог раздобыть.
Митрохин обвел поскучневшим взглядом собравшихся офицеров роты:
«Что будем делать, друзья?»
Перед отправкой ему было твердо обещано, что все необходимые материалы рота получит, как только прибудет на место. Но железнодорожный путь был разрушен, шоссейных дорог, как оказалось, в этих местах и в помине не было. А по полесским болотам, по раскисшим от осенних дождей проселкам никакая автомашина пройти не могла.
Полушкин, смотавшись верхом на лошади, разыскал председателя местного сельсовета. Высокий худой белорус, выслушав капитана Митрохина, только руками развел. Немцев прогнали совсем недавно, советская власть восстановлена здесь лишь на днях, он и сам еще толком не знает границ своего сельсовета. В крае пустуют целые районы: при отступлении фашист все здесь повыжег, взорвал, истребил...
Единственно чем порадовал председатель, это отдал свой кисет с самосадом, и офицеры, наголодавшись без курева, без передыху смолили его крепчайший тютюн.
Обходиться пришлось подручными средствами. Капитан сколотил «инициативную группу» во главе с лейтенантом Полушкиным, где-то в окрестностях был обнаружен пустующий скотный двор. Собрав все подводы в роте, к вечеру лейтенант доставил первую партию бревен. Правда, для телеграфных столбов они не годились, слишком коротковаты («баланец», как выразился Полушкин), но и таким были рады: столб составляли из двух и даже из трех обрезков, скрепляя их проволокой.
Тотчас же по приезде Митрохин отдал приказ копать под жилье землянки, но приказ пришлось отменить. Местность настолько была заболочена, что каждое сделанное в земле углубление тотчас же заполнялось водой.
Под жилье решили использовать стены пакгауза, полусгоревшего и без крыши.
И вот с тех пор день за днем вся рота, перекусив сухарями с жидкой перловой кашицей — «шрапнелью», строем, повзводно утром шла на работы. Повозочные развозили «баланец», а остальные копали ямы, пилили, тесали, скрепляли столбы, ставили их, тянули, вися на «когтях» на холодном ветру, железную проволоку.
Обещанные материалы не поступали. Застряла где-то в пути полуторка с проволокой, пришлось высылать за нею подводы.
Ряшенцев каждый день верхом на Вулкане объезжал свой участок, в накидке, в намокшей шинели, голодный, невыспавшийся. Где-то там, впереди, за мутной стеной дождя, глухо ворочался фронт, а здесь, насколько хватало глаз, было все то же, что уже примелькалось за несколько суток. Куда ни глянешь — всюду болотина, мутные бочажки стоячей воды, редкая поросль чахлой сосны и ольшаника, плотная шуба жухлого камыша с его неживым, наводящим тоску шуршаньем, сожженные хутора и деревни, неубранные поля...
Поля с невыкопанным картофелем и перестоявшим хлебом тянулись на всем пути следования роты, порою на целые километры. Местами хлеб был скошен, лежал в валках, изредка попадался сложенный в скирды. Но большая часть полегла на корню, трупно чернея пониклой соломой, уткнувшись в раскисшую землю пустым мертвым колосом.
Возвращались с работы затемно. Вновь получали по сухарю и по порции жидкой болтушки. Ночевать отправлялись в полусгоревший пакгауз с наспех сооруженной соломенной крышей. На сбитые из жердей нары ложились вповалку, прямо в шинелях, плотней прижимаясь друг к другу, чтоб дать провянуть за ночь шинелям и согреться самим. Редко кому удавалось подсушиться у полевой кухни или у чахлого, наспех разложенного костерка. А утром, до света, вновь подымала команда. Вставали, сипло, простудно откашливаясь, с великим трудом разламывая онемевшие за ночь суставы.
Харчиться последнее время стали все хуже. Давно не видали консервов, не говоря уж о свежем мясе. А главное, кончилось курево. Сперва завертку делили одну на двоих, потом за нею стали выстраивать очередь. А когда из солдатских кисетов, жестянок и банок были вытряхнуты остатки табачной пыли, в ход пошли палые листья и даже мох из стены.
Солдаты скучали, мрачнели без курева, делались злыми и несговорчивыми. Давно уж не пели своих украинских песен Божко и Горетый. Горетый к тому же еще простудился, совсем потерял голос, ходил с перевязанным горлом и только шипел на всех, как обозленный гусак. Даже неутомимый Полушкин и тот приуныл, не находя нигде применения своим способностям «доставалы».
Объезжая участок взвода на отощавшем Вулкане, Ряшенцев постоянно чуял сосущую пустоту в желудке и тошноту в груди. С утра, как только разлепишь глаза, думать о куреве и о хлебе, думать об этом же после тощего завтрака, который только разманивал аппетит, затем целый день под дождем копать землю, таскать и ставить столбы, висеть на «когтях», натягивая проволоку, а вечером, после скудного ужина, ложиться в мокрой шинели на нары все с той же мыслью о хлебе, о том, где бы достать хоть немного поесть, презирать себя за это непреходящее низменное желание и чувствовать в то же время, что ты не в силах ему противиться, — было в этом во всем нечто мучительное, унизительное.
В конце октября неожиданно выпал снег, повалили частые снегопады. Думали — всё, зима, как вдруг опять начались дожди, наступила оттепель. Потом ударил мороз, земля заклекла, сделалась каменной. Стужу опять сменил мокрый снег, погода будто сбесилась...
Простуда и грипп уложили почти половину роты. Митрохин, охрипший, с сорванным голосом, то и дело связывался со штабом полка по рации, ругался, требуя продовольствие, материалы, людей. Не получая ни того, ни другого, ни третьего, стал умолять командование, чтобы забрали хотя бы больных, но из штаба пришел новый приказ: откомандировать из вверенной ему роты одного офицера, с ним двух сержантов и десять солдат на заготовку хлеба для фронта.
6
С хлебом последнее время было совсем плохо. Говорили, что на всем Белорусском фронте оставалось его всего лишь на несколько сутодач. Под снег ушла почти вся масса оставленного в полосе фронта хлеба, и надо было его добывать самим.