Но как добывать из-под снега?
Все же решили попробовать.
И вот более двадцати тысяч солдат во главе с офицерами были отправлены для сбора зерна во все фронтовые тылы — в Сумскую, Черниговскую, Орловскую и Гомельскую области. Митрохин, зло плюнув и выругавшись, решил послать на хлеб Ряшенцева, сержантов Гаврилова и Будилина, и с ними, в числе десяти, Божко, Горетого и еще рядового Эфендиева, плутоватого маленького кавказца.
Ряшенцев со своими солдатами был оставлен в Гомельской области. Разместили их в наполовину сожженной немцем деревне, в хатах, вместе с хозяевами. На другой же день по прибытии, получив еще пятнадцать солдат, Ряшенцев вывел свой взвод на работы.
Расставив солдат попарно, окинул глазами заснеженное, уходившее к самому горизонту поле.
Рассветало. По всему краю поля копошились склоненные фигурки солдат. Одни сдирали граблями с валков смерзшийся снег, другие срезали серпами и клали в корзины оставшиеся колосья. Работали все, только Божко с Эфендиевым стояли, наскакивая один на другого, словно бойцовские петухи. Ряшенцев, увязая в снегу, направился к ним.
— В чем дело?!
— Та вон же ж зараза эта нияк працюваты не хоче! — выкрикивал распаленный Божко. — Пускай, каже, норму значала нам лейтенант назначить.
Эфендиев подступил к лейтенанту:
— План нада давать, командир! Как можна без норма работать?!
— Норма? — Ряшенцев посмотрел в масляные глаза солдата. — Тебе, значит, норма нужна?.. А ну давай сюда грабли!
Отослав Божко работать в паре с Горетым, Ряшенцев взял у солдата грабли и, сдирая с валка смерзшийся снег, пошел впереди, приказав Эфендиеву:
— Бери в руки серп — и не отставать!
Сокрушенно вздохнув, Эфендиев с обреченным видом принялся срезать смерзшийся колос.
Целый день лейтенант не давал передышки напарнику. А под вечер, едва разогнув будто свинцом налитую поясницу, бросил серп и огляделся вокруг.
Кра́я поля, откуда начали утром, отсюда не было видно. Шагами вымеряв расстояние (за день взвод прошел около километра), Ряшенцев дал команду кончать и, собрав свой взвод, объявил:
— Вот это и будет нам норма!
С тех пор и пошло: что ни день — километр.
Первое время жили как Робинзоны, не получая газет и писем, не представляя, что делается вокруг. Потом над ними в полдень стал пролетать «кукурузник», сбрасывать почту.
Одна была радость последнее время — курево. Выдавать его снова стали по норме, и солдаты, вознаграждая себя за долгое воздержание, смолили цигарки одну за другой, заворачивая чуть ли не в палец каждую.
Поговаривали, что фронт кроме хлеба собирает еще и табачный лист и будто бы налаживает производство махорки, открывая в Прилуках свою табачную фабрику.
И еще на «уборке» везло: немец их здесь почти не тревожил. Редко за хмурыми зимними облаками возникнет занудливый вой ихнего бомбардировщика или разведчика. И сразу же начинают стучать наши зенитки. Снаряды, сверля небесную хмарь, уходили ввысь; затем из-за туч доносились характерные хряпающие звуки зенитных разрывов. А какое-то время спустя в воздухе начинали тянуть свою песню осколки. Рассекая воздух зазубренными краями, они с фурчанием шлепались в снег, остывая, шипя...
Солдаты не обращали на них внимания: свои, не заденут. Порой, выгребая такой осколок из снега, еще не остывший, горячий, и пестуя на ладони, шутили: во, если такой саданет!.. А когда двоих из соседнего взвода действительно «садануло», было приказано брать с собой на работу каски.
Все сильнее давили морозы. Потом начались обильные снегопады, добывать зерно из-под снега с каждым днем становилось трудней. Мерзли ноги, заходились от стужи руки. Пробовали срезать колосья в двупалых солдатских варежках, но «жать» в них было неловко, собирать такой урожай можно было лишь голой рукой. Участились случаи обморожения, число простуженных неумолимо росло.
...Два с половиной месяца проработал взвод на уборке. И все это долгое время Ряшенцев не переставал думать об Ирине, жил лишь надеждой на новую встречу с ней.
Прошлое вновь представлялось ему в самом радужном свете. Неужели действительно было такое счастливое время, когда он мог с ней встречаться и даже стоял с нею рядом, держал ее руки в своих?!..
Он написал ей сразу, как только их рота прибыла на новое место, но письмо то отправить не удалось. Пришлось дожидаться, пока наладится почта. А как только наладилась, отправил ей сразу три. Вскоре отправил еще одно, но ответа не получил. Может, радисток тоже успели перевести? А может, Ирину опять направили переводчицей? Ведь на фронте сейчас новое наступление, а у нее там, в штабе, не все было порвано до конца. Почему же она не сказала тогда, что у нее было т а м?!..
Эти мысли не давали ему покоя, он плохо стал спать по ночам, ворочаясь на соломе не столько от боли в ознобленных пальцах и ломоты в суставах, сколь от мучительных представлений, что ею в его отсутствие может там завладеть кто-то другой. Сомнения перерастали в страх. Начинало казаться, что кто-то уже отбил у него Ирину, — мало ли там, по штабам, хлыщей в голубых шинелях, с новенькими золотыми погонами! Или сама она... возьмет да в кого-то и влюбится.
Ответ от нее пришел только за полторы недели до Нового года. Он накинулся на письмо с нетерпением, перечитывал без конца. И снова был счастлив, ходил именинником. Все опасения, все страхи его оказались напрасными. Просто у них, у радисток, сменился адрес, и все его письма она получила одновременно. Она сообщала, кстати, что написала рапорт, чтобы вернули ей офицерское звание, так как во всем, что случилось, виновной себя не считает, не может считать.
Ирина писала, где находилась теперь их рота и как ее разыскать. Он прикинул по карте. Оказалось, от места, где была сейчас рота Митрохина, до нее был совсем пустяк, каких-нибудь двадцать — двадцать пять километров, четыре часа хорошей ходьбы.
И вот перед Новым годом, едва успев прибыть в свою роту, Ряшенцев отпросился у капитана Митрохина.
7
Чисто побритый, в новенькой, только что выданной офицерской шинели, в тщательно отутюженных бриджах, в начищенных хромовых сапогах, хватив на дорогу свои фронтовые «сто грамм», он отправился в путь.
Только что село солнце. В мерзлом небе стоял, предвещая мороз и ветер, красный огненный столб. По переметенной снегом дороге шагал лейтенант ходко и сильно, — гнала вперед надежда на скорую встречу, по жилам огнем разливалась горячая кровь...
Стояли радистки под Гомелем, неподалеку от штаба фронта. Там, как писала Ирина, сохранился случайно целый поселок деревянных одноэтажных домов. И пусть хлещет ветер и давит мороз — не привыкать солдату. Он шагал, весь наполненный тем, что ждало его впереди, и вспоминал свое прибытие в роту, ротные новости, сборы.
Митрохин обрадовался ему как родному, — целых два взвода в роте оставались без командиров. Успев лишь выслушать его доклад о прибытии, капитан принялся выкладывать ротные новости, то, как рота участвовала в боях за Гомель.
Они очищали город от «факельщиков», специально оставленных немцами поджигать дома. Потеряли троих убитыми, восемь ранеными, в том числе лейтенанта Подушкина, который сейчас находился в госпитале.
Ряшенцев доложил о своих «потерях». Одному перебило осколком снаряда ключицу, Божко и Эфендиев поморозили ноги. Всех отправили в госпиталь... Разговаривал с ротным, а мозг сверлила одна только мысль: а вдруг не отпустит его сегодня Митрохин? Ведь, едва успев показаться в роте, он снова хотел отлучиться на целые сутки! Правда, на сутки Митрохин не отпустил, рота завтра снималась снова; на свой страх и риск разрешил отлучиться только до десяти утра, посоветовав потеплее одеться и предлагая свой собственный полушубок и валенки.
Ряшенцев рад был и этому и, отказавшись от капитанского полушубка, сразу же полетел наводить марафет. Раздобытым у старшины утюгом наводил стрелки на брюках, начищал сапоги, время от времени оглядывая себя в треснувшее карманное зеркальце, терзаемый неуверенностью, глянется ли Ирине после столь долгой разлуки в таком вот непрезентабельном виде, с распухшими на морозе руками и красным, как помидор, обожженным ветрами лицом.