Публика засвистела, затопала. Все повернули головы в сторону комиссара.
Тот поднялся, прошел на сцену и усмиряющим жестом выставил перед собою ладонь.
Шум упал.
Комиссар успокоил раненых, сообщив, что певица находится уже в госпитале, только просит немножечко подождать.
Ряшенцев все сильней прижимал к ране ладонь, ладонь стала липкой. Теперь уж он не был уверен, что сам остановит кровотечение, пугаясь больше всего того, что здорово нагорит его лечащему.
В это самое время на авансцене возник облитый черным фраком прилизанный молодой человек и деланно бодрым голосом объявил о начале концерта.
Занавес дрогнул, пополз, открывая празднично освещенную сцену, певицу, широко и приветливо улыбавшуюся, в русском цветном сарафане колоколом, длинный подол которого мел дощатый настил. Позади в выжидательной позе застыл аккомпаниатор в плисовой красной рубахе, с саратовской гармоникой в руках.
Ряшенцев видел только, как под неистовый рев и топот певица, обнажая в широкой улыбке ряд плотных великоватых зубов, чуть наклонилась, прижав руку к сердцу, затем, переломившись полнеющим станом, отвесила раненым низкий земной поклон. И тут же в глазах его все утратило резкость, поплыло. Он попытался было стряхнуть с себя эту хмарь, но почувствовал, что начинает проваливаться в какую-то темную бездну, и уронил обессиленно голову...
Сознание вернулось к нему только утром.
Лежал, не в силах пошевелить даже пальцем, тело было тяжелым, словно его налили свинцом. Первым, кого он увидел, была та же Рая, — она, наклонившись над ним, щупала пульс. Из-под отворотов халата выглядывал кусочек крепдешинового платья, в котором она была вчера на концерте. Круглое личико Раечки было расстроено, со следами недавних слез...
Ряшенцев разлепил непослушные губы:
— О чем плачем?
Раечка часто и виновато заморгала густыми ресницами, будто застали ее за чем нехорошим.
— Вам вливание вчера делали... Делали-делали, а у вас уж и пульс еле-еле прощупывался, да и сами вы стали весь белый, как этот... Насилу вас отходили. Главный за вас Зинаиде Исаковне строгий выговор объявил, так кричал на нее, так кричал — прямо я и не знаю...
— А сама чего здесь... Поменялась с кем?
— Ой, да ни с кем не менялась. И вчера не мое дежурство, мне с вечера сегодня заступать. Мы с Зиной всю ночь на па́ру дежурили. Она по палате, а я...
— Так возле меня и сидела всю ночь?
— Так уж и всю! Зина меня с четырех подменяла, я целых два с половиной часа поспала...
— А как вчерашний концерт?
— Ой, ну все прямо в восторге! Говорят, никогда не видали подобного... А уж как хлопали ей! Я в процедурной была, вас помогала туда отвозить, так и там даже слышно все было. Ее до-о-лго не отпускали, Русланову-то. А когда она кончила петь, то сказала: «Дорогие защитники Родины, дорогие...» Ой, позабыла!
Раечка, вспыхнув, опять заморгала ресницами.
— Я сама так Русланову и не услышала, это Зина мне все рассказала. Ну, в общем, она сказала, Русланова: дорогие защитники Родины, спасибо вам за все, за все, за этот, за... как его, ваш ратный подвиг. А еще, говорит, примите мой низкий поклон земной, поклон русской женщины. Поклонилась раненым всем — и рукой так вот сделала, до полу... Ой, и что после этого было-о! Кто хлопает, кто кричит, кто ногами стучит, кто плачет. Да-да! А некоторые так прямо навзрыд. Даже этот вон ваш, — кивнула она на койку Игошина. — Сидит, а кадык у него то туда, то сюда. И слезы из глаз по горошине. Зина все это видела. Она говорит: я и сама ревела, как дура какая...
Ряшенцев поправлялся медленно. Мысли об Ирине мучили все больше. Он уже написал ей четыре письма, а ответа так и не получил. И только когда Раечка принесла треугольный конверт с знакомым бисерным почерком, он сразу же ожил, воспрянул духом.
От волнения долго не мог распечатать письмо. Впился глазами в строчки.
«Костя, мой дорогой, что случилось с тобой? Где ты?..»
Помнит! Любит! Жива!
Больно, с оттяжкой стукало сердце. Он откинулся на подушку, почуяв внезапную слабость, и, только придя немного в себя, смог продолжать читать.
Ирина писала, что о ранении его узнала случайно, лишь две недели спустя. Переживала, старалась узнать, куда он направлен, найти его адрес, измучилась вся, но всем в это время было не до нее, началось большое летнее наступление на фронте. Вместе с войсками она, в качестве переводчицы, прошла Белоруссию, и, только когда оказались в Польше, одно из его писем нашло ее там.
Она не писала, но Ряшенцев догадался, что Ирина сейчас где-то недалеко от Варшавы, где их гвардейская армия захватила плацдарм. Она просила, чтоб он не тревожился за нее. Правда, за месяцы наступления пришлось пережить немало, штаб их несколько раз бомбили, а однажды совсем-совсем рядом разорвался тяжелый немецкий снаряд, но сейчас все они в относительной безопасности.
«Целую тебя крепко-крепко и жду с нетерпением, хотя и не представляю, когда же и где доведется нам встретиться.
Наш беби растет, стал все чаще напоминать о себе, толкаться — такой хулиган!.. Ох, надо готовиться на гражданку, а тетка болеет, и это меня беспокоит больше всего.
Скорее пиши, когда можешь выписаться из госпиталя.
С этих пор здоровье Ряшенцева пошло на поправку быстрее. Он жадно следил за событиями на фронте, с нетерпением ждал свежих газет, подолгу не снимал с головы тоненько попискивавшие наушники.
События на третьем году войны развивались как никогда стремительно. В результате летнего наступления тридцать немецких дивизий были окружены под Минском, Белоруссия полностью очищена от фашистов. Войска Первого Белорусского освобождали уже польскую землю и вплотную придвинулись к Висле. А севернее, форсировав Неман, вышли к границам Восточной Пруссии войска соседних фронтов. Армии немцев были разбиты на Украине, под Львовом, под Кишиневом и Яссами. Осенью немцам был нанесен новый мощный удар: они были выброшены из Прибалтики, затем из Печенги, и наши войска оказались в Норвегии. Войска наших южных фронтов поздней осенью были уже в Венгрии и добивали дивизии Гитлера где-то между Дунаем и Тиссой.
Сорок четвертый год действительно стал годом полного освобождения нашей земли, и ему, лейтенанту Ряшенцеву, выпившему до дна всю горечь отступления сорок первого года, сознавать это было особенно радостно.
Нашим войскам была поставлена задача: добить фашистского зверя в его собственном логове и водрузить над Берлином знамя Победы.
Победа была близка.
В один из хмурых ноябрьских дней, с тощим солдатским сидором за плечами, Ряшенцев вышел из госпиталя. Его провожала Рая. Девчонка почти не скрывала свою влюбленность. Знала, что Ряшенцев не свободен, и все ж... Особенно привязалась она к нему после того, как лейтенант поговорил с глазу на глаз с Игошиным и тот вдруг оставил Раю в покое.
Городок словно вымер. Мокро лоснясь железными крышами, стыли в осеннем тумане низкие каменные дома, тускло отсвечивал на мостовой булыжник. Кругом тишина. Густая, глубокая, ватная. Лишь от берез старого парка валом валил хриплый вороний грай, просекаемый тонкими плачущими голосами галок, да из-за оврага доносился приглушенный гул многих работающих станков, — из тумана блестела размытыми золотыми огнями текстильная фабрика.
После застойного госпитального воздуха кружилась голова, запахи улицы, осени воспринимались особенно остро. В ноздри бил первобытный запах сырого тумана, оседавшего на колючем ворсе шинели мелким осыпчатым бисером.
Ряшенцев шагал широко, Рае, не поспевавшей за ним, то и дело приходилось подстраиваться, менять ногу. Миновали пустой вымерший рынок. Возле магазина с вывеской «Хлеб», еще не открытого, стыла большая и молчаливая очередь. Ненужно горела над входом лампочка. Нахохленные фигуры старух и подростков с выпитыми войною лицами были усталы, хмуры.