— ???!
— Откровенно? Ну, получка была... в пятницу. Голова болела...
— Сегодня не болит?
— Сегодня же четверг...
— А она у вас по пятницам, что ли?
— Не... — Парень опять вздохнул. — В пятницу все хорошо. В субботу вот, в воскресенье, в понедельник... Слесарь я... в гараже. Карбюраторщик тоже...
— Что ж, неужели у вас все так?
Мазин промолчал, зато за него ответил, слегка улыбаясь, сосед:
— Зачем же... Есть, конечно, которые без этого. — Он щелкнул себя по шее. — Должны быть. Да только что-то не видать...
Я поглядел на страницы, усыпанные отметками о пропусках, отказами и двойками, показал Мазину:
— Это как? Не беспокоит?
— А-а, — кисло сказал он. — Что я сделаю? Некогда учиться... Да и неохота... Заставляют... Завгар.
— А если бы не заставляли?
— А не заставляли, не учился бы... Неохота мне учиться. Из-за чего и дневную бросил. А уж как заставляли...
Качнув головой, я отошел от него. А он опять опустился на парту, зевнул и положил голову на руки.
«По крайней мере, хоть откровенно», — подумал я, даже не обескураженный этой прямотой, едва отличимой от издевательства. Ну и класс мне подсунули! И как ведь ловко. А золотозубый-то кто? Ага! Это же таксист... Ведерников.
— Девочки! У нас новый классный! Вместо мизгиря! Говорят — сухарь. Из военного училища... — влетела раскрашенная яркая девчонка с черными стрелками век. — Ой! — Глаза так и жгут, а губы смеются.
Такая не напугается. А хороша... Похожа на гордую газель и Наталью Гончарову. Только уж очень резко все: глаза, волосы, губы...
— Правильно говорят. А где же вы сейчас пропадали? Почему не на уроке? Фамилия?
— Осокина.
— Света?
— Продавщица?
— Ага-а. А откуда вы зна...
— Почему не были на уроке? Почему не были позавчера?
Девчонка покраснела. (Надо же, все-таки еще умеет краснеть, а с виду не похоже.) Поискала что-то вокруг себя или в себе, нашла и тотчас снова вздернула голову. За спиной толкались еще четверо: тоже глазастые, бойкие сверх меры, косички, хвосты, подведенные глазки, яркие платья.
— Значит, голова болела? — подсказал я, усмехаясь.
Теперь Света Осокина просто презирала меня. Перламутровые губы дрогнули, глаза с вызовом опустились. Нога в лакированном ботфорте как у завоевательницы.
— Болела.
— У всех пятерых?
— У всех!
Теперь губы сжаты, глаза в упор. Теперь молчание или грубость.
Вышел из класса, ибо в дверях уже стояла литераторша Вера Антоновна. Чтобы привести мысли в порядок, спустился вниз, в раздевалку у главного входа. Тут застал улыбающегося Бориса Борисовича. Борис Борисович бодро заматывал шею красным шарфом. Увидел — хохотнул: «Га-га-га!! Как урок? Ничво? Понравился? Прекрасно... Все хорошо? Га-га-га... Бегу-бегу... В другую школу... Что делать? Часы... Надо успеть... Счастливо... Не вешать нос... Га-га-га...» И, хлопнув на голову-апельсин маленькую шляпенку и подхватив портфель, исчез. Именно исчез, словно бы растопился.
«Так, что ли, надо? — думал я, еще воспринимая исчезновение Бориса Борисовича как чудо. — Бегать, «колотить» часы. Ни на что не реагировать. Не принимать близко к сердцу. Га-га-га — и все в порядке... Га-га-га — и до свиданья... Га-га-га — и будьте здоровы, «дышите глубже», как говорят сейчас. Наверное, так-то лучше, дорогой Владимир Иваныч, чем исходить злостью, уподобляться Василию Трифонычу, журнальные страницы у которого столь же щедро испещрены молниями колов и змеями двоек, как у Бориса Борисовича — стройными вереницами четверок»...
С досады сел на жесткий деревянный диван рядом с гардеробщицей Дарьей Степановной. Не торопясь, кропотливо вывязывала она спицами резинку теплого шерстяного носка. Вот взглянула на часы, мерно качающие троящимся в граненом стекле диском маятника, вытянула одну спицу, почесала голову, воткнула спицу в вязанье, быстро набрав петли, и включила звонок. Его дребезжащий трезвон давно уже стих, а с улицы, хлопая дверью, все бежали парни и девчонки.
— Куда это они бегают? — удивился я.
— Как — куды? — тоже удивилась техничка. — Курить бегают... Да в уборну. Уборна-то у нас, видишь, во дворе поставлена. Шибко это неудобно... Зданье-то не приспособленное. В другой-то половине заводское управление, контора. У их уборна есть, а у нас — видишь как. Вот и опаздывают девки-то. Не идут на урок — стыдно емя на урок заявляться. Болтаются тута...
Вспомнил допрос, учиненный Свете Осокиной, и румянец на ее вроде бы не склонном к покраснению лице.
— Ты в каком классе-то руководительствуешь? За-место Василея Трифоныча, никак? Ну чо, обзнакомился? Шибко не хвалят этот класс. Шибко. А не знаю, почему... Это все Василей Трифоныч. Вот уж поверь мне — у его все-все-все дураки. Один он толькё умной. Ну строгость, конечно, она нужна. К нонешней молодежи. Без строгости-то распущенность вырастает. Но, однако, и на одной строгости далеко не уедешь. В школе-то людей надо любить, видеть и понимать. А человека-то понять ох как не просто. Не кажного, конечно... Один весь-то на ладошке — душа нарастопашку, а другой — как репей колючей: не с которой стороны не возьмешь — везде колется. А в нашей школе особенно. Всякие оне есть: и безотцовщина, и фулиганы, и отчаянные девки, а дураков все-таки нету... Нету дураков ни одинова. И ежели посмотреть-разобраться, оне ведь — герои. Не знаю, ей-богу, как лучше сказать. Одним словом, выстой-ко ты смену у станка, за прилавком побегай все на ногах да на ногах... У меня вон две девки живут, из твоего класса, знать... На фатере. Одна-то чесальщица Галя, а другая-то Ида из прядельного. Дак придут, это, со смены-то, так и валятся другой раз на койки. Ой, устали, мол, тетя Даша. Даром-то ничо им не дается, девкам, хоть и молодые. А еще ведь уроки надо... И в школу... А дело их молодое, погулять-побегать хочется, с парнями поогибаться. Мои-то девочки шибко скромные, душевные. Только скажи чо сделать — воды там принести, по хлеб сходить, вымыть-постирать, — все сейчас сделают, и сами даже, без наряду. А сегодни в школу не пошли... День рожденье у одной, у Иды-то... Ты уж их не строжи шибко-то. Сам понимаешь: день рожденье. Оно раз в год бывает...
Дарья Степановна отложила свое вязанье и ушла. Тихо пощелкивал маятник — отмеривал время. Капала из неплотно закрытого краника титана вода. Кошка шла по коридору, не ведая моих печалей. Тощая и грязная школьная кошка, белая, с голубыми глазами. Она подошла к луже у титана, понюхала, полакала, брезгливо отряхнула замоченную лапу и, еще раз презрительно взглянув на меня, прошла мимо. А я все сидел на твердом диване и рассеянно думал, что же делать дальше, как собрать совершенно разваленный класс, вдобавок еще откровенно враждебный. У Макаренко была колония, была некая данная законом власть; помнится, даже наган был и даже карцер, куда сами себя заключали за провинности его прекрасные колонисты. У меня не было ничего. Правда, там были преступники, а здесь вроде бы нормальные люди, за немногим исключением, но все-таки надо же иметь хоть что-то, кроме разъяснения и убеждения, сведенного к истине: учение — свет. Истину эту знали, признавали, наверное, все, кроме, пожалуй, Орлова. Другое дело — руководствовались ли ею? Цена ей была велика в давние времена, при неграмотности. Теперь же грамотностью и в детском садике не удивишь. И далее пусть руководствовались. Все равно это всего лишь благая пропись, и трудно исполнить ее, следовать ей, когда ты устал, пришел с работы, тебе хочется отдохнуть, сходить в кино, почитать, просто, может быть, побродить по оттепельным зимним улицам в поисках чего-то смутно требуемого душой и никогда не понятого окончательно. А вместо этого надо идти в школу, надо сидеть на уроках (а их пять!), надо слушать, внимать, усваивать и пойти домой с закрывающимися глазами и с заданием, которое все равно некогда будет выполнить. Пожалуй, тут в первую очередь нужна воля. Однако у кого ее в избытке? Уж не оправдываю ли я своих «лодырей»? Вот, к примеру, Борис Борисович, Василий Трифоныч и Дарья Степановна — спроси у них об одном и том же ученике, и все они оценят его по-разному. А кто прав? Ученик?