После военного училища с его дисциплиной, которая была, пожалуй, даже не железной — алмазной, и где я преподавал еще пять дней назад, здесь было непривычно тягостно. Представилось: иду звонким училищным коридором, мимо вымытых взводных спален с аккуратнейшими койками, поднимаюсь на третий этаж, вхожу в аудиторию, слышу бодрое: «Встать! Смир-рно!» Чеканный шаг дежурного. Молодое румяно-свежее лицо. «Товарищ преподаватель! На занятии во втором взводе третьей роты присутствует столько-то... человек, один болен, трое в наряде. Группа к занятиям готова, докладывает дежурный, курсант Вихров». — «Здравствуйте, товарищи!» — с удовольствием говорю я. «Здравия желаем, товарищ преподаватель!» — бодро гремит ответ. «Вольно! Садись!» — командую я.

И занятие начинается.

Так было всегда. И какая же невообразимая разница между теми парнями и вот этим Орловым, Нечесовым... Стоп! А может быть... надень-ка на них мундир, подчини военной дисциплине — и станут они такими же? Стало быть, дело в мундире и в дисциплине? А на чем держится военная дисциплина? Разве на мундире? Во всяком случае, не только на нем. Дисциплина та построена на власти, на способности обуздать любого члена общества, не желающего подчиняться закону, обязательному для всех.

Какой властью располагают здесь директор, вся администрация и сам классный руководитель? Сообщить на работу? Исключить из школы? Ба! Да он же этого и хочет, сей абстрактный, не желающий учиться в силу простейшей лени, несобранности, безволия или еще чего-то ученик... А ведь сейчас же найдется этакий заслуженный седовласый стажист и ханжа, найдется и затянет: «А где же индивидуальная работа? Где контроль, связь с предприятием, с комсомолом?» Стоп... Почему — ханжа? Может, вправду использовать эти рычаги? Все-таки что-нибудь да они дадут? Хм!.. Бегать, жаловаться. Жалуются слабые...

— Надо что-то делать. Надо. А что? — Кажется, эти именно слова я и повторял вслух, выходя на крыльцо, припорошенное пахучим свежим снежком.

Мягкий ночной ветер повевал из темноты, нес запахи оттепели, крыш, заборов и дальних полей. Зима никак не устанавливалась, стояло вольное сиротское тепло, похожее на затяжную осень. Едва-едва начинало морозить, но через день ветер снова поворачивал с юга, небо плотно укрывалось тучами, и под их стеганым одеялом, обманутые теплом, в тополях начинали звенеть синицы.

Я стоял на крыльце, наслаждаясь ветром и тем чувством освобождения, которое всегда было у меня (у меня ли только?), едва я выходил из школы, — так с первого бесконечно долгого школьного дня, когда круглоголовым первоклассником я выбрел, именно выбрел, из дверей своей первой школы и опустошенно присел тут же на деревянном крылечке под ярким и безмятежным светом равнодушного сентябрьского солнышка. И сейчас вижу, как сидел с отупелой головой, глядя на пыльную, истоптанную и побуревшую травку вблизи крыльца и на теплый забор, по которому перелетали, садились, мигали крыльями рыженькие, с голубым и черным крапивницы. И хорошо сохранилось, что чувствовал и ощущал я тогда: свою безнадежную отдаленность от этой травы, от забора, от крапивниц, свою тяжкую принадлежность к школе, на крыльце которой я сидел и от которой так и не ушел совсем. Опять стою, пусть на другом, а все-таки на школьном крыльце...

Школа... Школа... Во всякой жизни ты не проходишь без следа, хотя за привычной тяготой бесконечного десятилетия, словно бы в ногу идущего с твоей жизнью, все приобретается незаметно, а остается навсегда. Редкий из нас, поднявшись спозаранок по звонку будильника или даже от ласковой материнской руки, все-таки не проклинал шепотом или вслух эту самую школу и редкий-редчайший в то же время хотел бы остаться за ее бортом, тотчас осознавая свою нелепость и обездоленность.

Ласковая материнская рука поднимала меня только до седьмого класса. И лишь до седьмого моя судьба так или иначе мало отличалась от судеб всех тех, кто шагал к школе темными зимними улицами...

Дальше было превращение в «работающую» молодежь, уход из дому, откуда, в общем-то, никто меня не гнал, раннее повзросление, выражаясь словарем учебника педагогики; институт, выбранный по самому примитивному принципу (меньше учиться, легче поступить), и общежития, общежития, общежития...

Эти полугрустные размышления прервала толпа подростков, ввалившаяся во двор. Светились сигареты. Бубнила гитара. Взвизгивали девчонки, все в брюках, в куртках, не разберешь, кто тут кто... Я спустился с крыльца, намереваясь пройти мимо, но чей-то голос задержал меня, показался знакомым. «Да это же Нечесов, — подумал я. — Он, конечно...»

А между тем гитара забубнила громче, как-то на новый ритм и лад, и голосишко Нечесова разлился припевом:

А ты уймись, уймись, тоска,
А у меня в груди...
А эт-то только присказка —
Ска-а-аз-ка впереди...

Потом я увидел патластого, широкого и низенького Орлова в окружении таких же ребят в плюшевых кепках и широких клёшах с какими-то поблескивающими в сумраке цепочками.

Орлов, разумеется, узнал меня, но даже виду не подал, стоял полуобернувшись, сигарета во рту. Подойти? Или — мимо? Всегда так: заставляю себя делать то, что не хочу, против чего бунтует моя интуиция.

— Орлов!

Он только медленно обернулся.

— Почему не был в школе?

Орлов смотрел на своих друзей, как бы удивляясь моей глупости и глупости моего вопроса, молчал.

Мой рабочий одиннадцатый img_5.jpg

— A y него, знаете, свидание...

— С нами! — добавил кто-то.

— Га-га-а-а!! — раздалось в десять молодых глоток.

Я пошел прочь, а в спину била ритмом гитара.

Я вышел за проломленную во многих местах ограду. Оттепельное небо мрачно светилось красными и голубыми сполохами. Вдали мерно дышал завод. В спину мягко дул ветер. Шел со смены устало притихший люд. Клацал на повороте набитый битком трамвай. Все было тут просто, буднично, определенно.

А по ветру все еще доносилась гитара, голос, выкрикивающий припев:

А-а эт-то только присказка —
Ска-а-аз-ка впереди...

УРОК ИСТОРИИ

Изучение истории есть изучение причин.

Э. Кирр
Глава вторая,
которую Владимир Иванович предпочел целиком перенести из своего дневника, ибо он был человек аккуратный и любил писать дневник просто для себя, чтобы всегда иметь возможность через год и через десять лет посмотреть на себя со стороны другими глазами и понять, насколько поумнел за это время или, что, конечно, гораздо хуже, поглупел.
Мой рабочий одиннадцатый img_6.jpg

Вот уже месяц прошел, как я работаю учителем и классным руководителем школы рабочей молодежи. А это значит, что я обязан заглядывать в свой класс на переменах, принимать жалобы учителей, «обеспечивать» посещаемость и успеваемость, иначе конфликт с администрацией неизбежен. Я должен еще вести воспитательную, культмассовую, просветительную и всякую прочую работу, для чего мною составлены и утверждены все той же администрацией разнообразные планы.

А класс по-прежнему чужд и дик, настроен если не враждебно, то, употребим иностранное слово, — оппозиционно. И по-прежнему всякий день я недосчитываюсь пятка — десятка учеников, а когда цифра доходит до пятнадцати (главным образом когда идет первенство по хоккею или тянутся некие бесконечные телесерии), администрация делает мне внушение. На другой день, с утра, я отправляюсь на завод, в гаражи, в магазины, теряю время в проходных и в бюро пропусков, путаюсь в цеховых переходах, а потом беседую с начальниками, замами, завами, мастерами, пытаюсь стыдить прогульщиков и добиваюсь кратковременной вспышки посещаемости. Иногда приходит человек двадцать и даже до двадцати четырех. Двадцать пять никак не получается. Заколдованное число. Все же я чувствую себя именинником, с торжеством сообщаю цифры библиотекарше, добренькой маме-курочке, которая всегда сладко рассказывает в учительской о своих детях и о своем муже. Муж у нее идеальный, дети тоже, все необычайно одаренные: изучают языки, ходят в музыкальную школу, в плавательный бассейн и на фигурное катание...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: