— Нет, расскажи, Глеб, — попросил я. — Ну правда, расскажи!
Погладив крепкий бугристый затылок, Глеб подобрал под себя ноги в полосатых шерстяных носках и еще некоторое время молчал, задумчиво глядя в мглистое темнеющее окно. И я уже настроился услышать какую-то суровую, быть может даже трагическую, историю из жизни неусидчивого, жадного до больших дел Глеба, как вдруг ни с того ни с сего он встал и махнул рукой:
— В другой раз как-нибудь, Андрюха. Нам еще с тобой о мно-огом надо переговорить... В другой раз, елова голова. А сейчас статейку пойду писать. Привязались из редакции — напиши да напиши про свою работу. А писака из меня... Эх-ма!
И Глеб ушел в свою комнатку. А я зажал руками голову и долго-долго так просидел... Сам даже не знаю, о чем думал. Только некоторое время спустя, стиснув до боли челюсти, придвинул к себе учебник геометрии и снова взялся за треклятую задачку. И что вы думаете? Решил-таки! Час просидел, а решил.
Не опускай, Андрюха, паруса!
13 марта, четверг.
Весна! Она смело шагает по улицам Старого посада. И чувствуется она во всем: и в запахе пресноватого ветерка, и в резвящемся стригунке, взлягошки бегающем по Базарной площади, и в крошечной елочке у памятника борцам революции, вдруг сразу, в какое-то мгновение, сбросившей с себя снежные оковы. А синие-синие лужи, в которые подолгу засматривается солнышко, — разве это не весна? А крыши домов, словно бока пятнистых коров (лишь на северной стороне они пока еще все в снегу)? А рыхлые, потемневшие тропинки в городском саду, в полдень курившиеся пряным парко́м? А щебечущие воробьиные стаи, будто справляющие свадьбу за свадьбой? Разве это не весна — веселая, проказливая?
Все живое радуется наступающей весне, только у меня на душе почему-то черным-черно. Сам не знаю, что со мной. Уроки готовлю кое-как, спустя рукава, матери грублю, со многими мальчишками из класса почти перессорился, перессорился процентов на пятьдесят.
Но как-то особенно тяжело мне стало в последние дни. Будто я что-то потерял... что-то самое дорогое, самое близкое...
Весь вечер сидел над учебниками, а в голову лезла всякая дребедень! Потом стало совсем невмоготу. Тогда я вскочил и кинулся к вешалке. Мама что-то сказала, но я ничего не слышал.
Шагал по хрупающему под ногами ледку, подставив лицо освежающему ветру. Где-то забрел в лужу, где-то налетел на телеграфный столб. Какая-то тетка, которую я чуть не сшиб с ног, на всю улицу раскудахталась: «Едакий молоденький, а уж водку хлещет, прости господи! Образовали молодежь, нечего сказать!»
Опомнился на тихой, с редкими фонарями улочке. В мае тут зеленым-зелено. А какая сирень цветет в палисадниках! Но зачем я сюда пришел, чего мне здесь не хватало? Когда же взгляд остановился на небольшом домике с белым крылечком, тогда-то... да, тогда-то я все, все понял. Вот уже четыре дня она не появлялась в школе. Кто-то сказал: заболела. Четыре дня не видел ее. Целых четыре, дня!
Смотрел в зашторенное занавеской окно, освещенное лампой с зеленым абажуром, и с тревогой спрашивал себя: что с ней? Как помочь, чтобы она не страдала? Может, срочно, не мешкая, надо отправиться в путь за каким-то целебным лекарством, которое спасет ее от грозящей смерти? Пусть только прикажет — пойду куда угодно, хоть на край света. Меня ничто не остановит — ни распутица, ни метель, ни бурлящие ледяной водой овраги и реки...
Смотрел не отрываясь на окно и все думал, думал о ней. А может, ей ничего и не требуется: ни каких-то там особенных лекарств, ни моей жизни? А хочется просто-напросто чуть-чуть развеселиться, потому что целый день валяться в постели даже здоровому человеку до тошноты наскучит.
И я стал перебирать в голове все веселые трюки, какие только знал. Можно пройтись на руках вниз головой, волчком покрутиться на пятке. Или вот еще: показать, как воет медведь, когда его, шельму, жалят пчелы в наказание за съеденный мед. А не хочешь ли послушать, как разговаривают в лесу птицы? А фокусы? Знаю целую сотню, не хуже разных восточных факиров!
Вдруг свет в окне мигнул и погас. И весь дом погрузился в темноту.
Спокойной ночи! Просыпайся завтра здоровой и веселой. Я хочу... я так хочу тебя видеть!
14 марта, пятница
У нашей троицы хлопот полон рот. Готовим к полировке свой футляр. Охота до каникул с ним разделаться.
Алексеич только что сдал книжный шкаф и сейчас, сидя на верстаке, отдыхает.
— Погляжу вот на вас, молодых, — медленно и глуховато говорит он, ковыряя щепочкой в желтых от курева зубах, — погляжу, и так иной раз муторно на душе сделается... Полезное вроде дело — производственное это самое ученье, только не всем оно впрок. Есть и такие среди вас: который вон парень кровь с молоком, а не нагнется, доску не поднимет. С другой стороны, и у нас тут порядка нет... государственного размаха не хватает. — С минуту мастер молчит. — Теперь возьмем другое дело. Куда ни ткнись — ясли, детсады, школы, библиотеки, опять же кино и клубы разные. И для кого все, спрашивается? Для вас, подрастающее поколение, ядрена мать!
Данька Авилов прыскает и тотчас замолкает, зажав ладонью рот.
— А ты не фыркай, я дело толкую, — косится на него Алексеич. — Лучше скажи вот... Столько хорошего для вас народ делает, а ценить вы это научились? Молчишь, то-то мне!.. Идешь который раз с работы — тут валяется пьяный лоботряс, там другой нагрубил старшему, а который еще и драку затеет. Разве гоже это? Был я в прошлые выборы нарзаседателем. И разбирали одно такое кляузное дело: трое парней с лесопилки нализались и дебош учинили в девичьем общежитии. Так они вместо того чтобы покаяться да наперед зарок дать, принялись других обвинять. «Вот если б, — говорят, — у нас почаще концерты устраивали, да новую радиолу в красный уголок дали, да пластинок танцевальных побольше приобрели...» И пошли и поехали! Не удержался тут я и говорю: «И как же вам, ребята, не совестно! Ведь вы вон какие лбы, десятилетку кончили, народ ученый, самостоятельный, а вам все дай да подай! Вы что же, век собираетесь недорослями быть? И чтобы все за няньками да за мамками жить? Что же тогда мы-то должны были делать в наши молодые годы? Ведь ничего тогда такого не было, что вы сейчас имеете! Выходит, нам в ту пору оставалось только перепиться да перерезаться? Так, по-вашему, выходит?»
В это время кто-то насмешливо сказал:
— Да разве можно сравнивать одно с другим? Вы тогда разве жили? Вы просто существовали!
Оглядываюсь, а это Борька Извинилкин стоит в дверях чулана. Нате вам: не ходил, не ходил да заявился! Стоит, руки в боки, на лице ухмылка.
Алексеич тоже поднимает голову. Проводит ладонью по бурой, исхлестанной морщинами жилистой шее. Вижу, как багровеет лицо мастера. Краснота пошла даже по шее — все еще крепкой, рабочей.
Думал, выйдет сейчас наш Алексеич из себя и так-то отчитает Борьку, что тому тошно станет! Но старик сдержался.
— Ошибаетесь, юноша, — тихо сказал Алексеич, только голос его чуть задрожал. — Ошибаетесь! Жили мы. Да, жили! И обходились без драк и пьянства. И росли не лодырями. Были не хуже вашего брата, образованного!
Мастер слез с верстака и, прихрамывая, отошел в угол, к настенному шкафчику с разным своим инструментом.
— Зачем же ты так? — говорю Борису, оттаскивая его от двери.
— А что я ему сделал? — Борис пожимает плечами. — Решительно ничего!
Он заглядывает в соседнюю комнатушку, где наши девчата помогали работницам кроить обивочную ткань, и кричит:
— Эй, вы, кончайте, по домам пора!
Но тут в цех заявляется, скрипя сапогами, Голубчик. Борька сразу к нему.
— Здрасте, Осип Яковлевич!
Голубчик снимает шапку, машет себе на потное раздобревшее лицо и спрашивает:
— Трудитесь, голубчики?
— Трудимся, Осип Яковлевич! — Борька разводит руками, показывая на сосновые скелеты будущих диванов. — Вот... видите?
— Ну-ну! — кивает директор. По всему видно, он пребывает в благодушном настроении.