— Ну, садись, сынок, — кивнул Иван Маркелыч на свободный стул. — И деньги забери. Ты ж собирался с первой получки книг накупить.
Он положил сцепленные руки на стол. Андрей глянул на них и незаметно убрал свои. У отца они — две заскорузлые, чугунного литья, пропитанные машинным маслом, а у него — крупные белые пышки. На неопределенное время в горницу вошла душная тишина. Шевелились, сдвигались и расходились от переносицы куцые, с курчавинкой отцовские брови. Иван Маркелыч расцепил руки, легонько пошлепал плоскими ладонями по столешнице, внезапно опять сплел их в единый двухфунтовый кулак и стремительно вздернул брови.
— Ну что, в угол тебя? На зернобобовые коленями? Не печалься, ругать не буду. Сам виноват: проглядел тебя, все считал, что маленький, а ты уже вон какой, только за порог — и уже забавницу в зеленой бутылочке нашел.
Резко встал, прошелся по горнице. Немеряная сила чувствовалась в ладно скроенном отцовском теле, не попусту говорили, что в молодости он, бывало, одному даст в ухо, а семеро валятся.
Иван Маркелыч так же внезапно остановился перед Андреем. Глаза серьезные, исследующие.
— Ералаш в голове? Ложись — к вечеру отхвораешься, полегчает. Пройдет — думай, размышляй. Говорят, неважно кем родишься, важно кем помрешь. Понял?
Все понял Андрей, да не все усвоил! Сапожные гвоздики пересыпались в голове и причиняли невыносимую боль. Отец ушел, а Андрей — была не была — свалился на койку.
Проснулся оттого, что в горницу, тихо скрипнув дверью, вкралась сестренка Варя. Думая, что он спит, она крутнулась перед зеркалом в простенке, показала себе язык и, взяв на этажерке журнал, грациозно посеменила к двери. Андрей цапнул ее за руку.
— Ну-ка, иди сюда, стрекоза! Да у тебя, никак, новая косынка? Нагнись!
— Ой, Андрюшк, ты ж вместе с ухом тянешь косынку!
— Разве? Не заметил. И бант у тебя на голове, как пропеллер. Замечательный бант!
— Пусти, вредный! Не буду с тобой водиться, всегда смеешься надо мной. Правильно тебя в «молнии» раскритиковали!
— Где? — у Андрея засосало под ложечкой.
— На клубе висит... В то время, написано там, как наши труженики борются за всемирный подъем животноводства, молодой...
— Всемерный, наверное? — Андрей тоскливо проглотил колючую слюну.
— Нет, всемирный!.. Молодой колхозник Ветланов Андрей стимулирует... Андрюшк, стимулирует или симулирует? Как?
— В пятый класс перешла, пора знать...
— Фу, задавака!
И, поводя плечами, оттопырив мизинчики, Варя вышла. Андрей ухмыльнулся: в кого такая, стрекоза? Как увидит в кино или у приезжих девчат новую прическу, так тут же начинает над своими волосами мудрить: то «лошадкин хвостик» начешет, то какой-то «домик» соорудит... Мимо незнакомых взрослых не пройдет без грациозно-кокетливой мины на конопатой рожице. Не каждый ведь заметит на ее коленях и локтях ссадины!
Варя опять заглянула в горницу.
— Андрюшк, есть будешь?
— Нет! — В эти минуты ему было не до еды.
— Ой, ну не воображай, Андрюшк, я зря, что ли, суп варила! Идем!
— Ты? Сама? И кто тебе спички доверил!
— Я же не пьяная, и меня не тошнило...
— Варька!
— И не кричи, не боюсь... Его, как хорошего, супом, а он... Мама собралась на овощеплантацию, говорит, свари Андрюшке супу.
— А отец где?
— Боишься, ремня даст?
— Варька!
— Опять кричит, как физручка на уроке. Папа не симулирует, он ушел в мастерскую комбайны ремонтировать. Говорит, урожай нынче несвозный, помогу слесарям свертывать ремонт...
— Варь, а это ты правду про «молнию?»
— Надо как! Сроду не врала. Там еще, знаешь, стишок про вас написан.
Андрей яростно крутнулся на койке, сел. Варя кошкой шмыгнула за дверь. Исчезла она и будто унесла тот добрый и хороший мир, в котором Андрей не видел теперь себе места. «Хуже всего человеку, когда у него нет сил ни подняться, ни упасть!»
Дотянулся до подоконника, взял книгу. О космонавтах. Пожалуй, не было такой книги о космонавтах, которой бы не купил Андрей. С обложки улыбался Гагарин... Подрался с Василем... Напился... Граня... Провалялся день... «Молния» на клубе... Интересно, что бы вы мне присоветовали, Юрий Алексеевич, в данной ситуации? Лететь в космос? Калибр не подходит!..
Влетела Варька:
— Мама пришла! — И только «лошадкин хвостик» мелькнул в дверях — исчезла.
Андрей сосредоточенно причесывал перед зеркалом тугие кольца волос. Они выскакивали из-под расчески и опять рассыпались березовой стружкой. Андрей не мог пересилить себя, чтобы обернуться, хотя напряженной спиной чувствовал каждое движение вошедшей матери, каждый взгляд в его сторону. Вздох, горький, тяжелый:
— Эх, Андрюшенька, хоть на улицу теперь не показывайся!
Он прижался щекой к ее худому плечу, чмокнул в седеющий висок.
— Ты, мам, не очень расстраивайся. Думаешь, мне-то хорошо?.. Не расстраивайся, мам.
А она вздыхала и мяла в руках фартук.
— Ну мам!.. Хочешь, сыграю? И спою! — потянулся за гитарой.
Любила Степановна, когда пел и играл на гитаре сын. Да и она ли только любила!
Тронул, перебрал струны, начал вполголоса, постепенно набирая силу и ускоряя темп:
Столько было задора в шутливой песенке далекой Индонезии, что Степановна улыбнулась.
Вечером, управляясь по хозяйству, Пустобаев-старший сквозь решето плетня увидел Андрея. Он сидел на чурбачке, на котором хворост рубят, и вырезал узоры по красному корью тальниковой палки. Через плечо был перекинут свежесплетенный сыромятный кнут. Фельдшер подошел к плетню, перегнулся в соседский двор, точно колодезный журавель.
— Это ты что теперь строгаешь, Андрейка?
— Кнутовище, дядя Ося, красноталовое кнутовище.
Пустобаев шевельнул бровью. Отошел от плетня.
— Ариша, свинье выносила?
— Выносила, Сергеевич, а как же...
Андрей позавидовал: человек честно отработал день, а теперь со спокойной совестью возится дома, никто на него пальцем не укажет.
На рассвете прошумел короткий летний ливень. После него тополя и клены долго сорили крупной капелью. Было свежо, пахло мокрыми лугами.
«Таким бы воздухом Пустобаева натощак кормить, — подумала Граня, выходя со двора на улицу. — Глядишь, отошел бы. Не человек — сухарь!» Она сняла тапки и босиком пошла по прохладной траве. Мягкий курчавый спорыш приятно обнимал ступни, омывая их росой. Минуя двор Ветлановых, увидела, как голый по пояс Андрей громко, по-мужски, фыркал под умывальником. Замедлила шаги, вспомнила вдруг лес, реку, стук в окошко... Какой он еще ребенок все-таки!
Не заметила догнавшую ее Нюрочку Буянкину, ойкнула, когда та дотронулась до локтя. Отойдя, кивнула на ветлановский двор:
— Андрюшка дома, а твоего почему-то нет.
— Какого еще моего? — вспыхнула Нюра.
— Известно, какого! Горыньки Пустобаева! Трудно ему будет целовать тебя, девонька. Длиннющий — страсть. Нешто на коленки встанет, тогда...
Нюра оскорбленно остановилась, из крохотных глаз ее, казалось, вот-вот посыплются слезы-горошины.
— Если... если ты еще так будешь, то... то я с тобой больше разговаривать не стану, честное-пречестное слово!
— Ладно-ладно, не буду. Беда как он мне нужен! Его если распилить, то дров много будет, а так от него толку мало. — Граня тихо рассмеялась, взяла ее под руку, прижалась. — Какая ты вся кругленькая, ну просто ай-яй. Завидую тебе. А я второй год возле молока, а все чехонь костлявая. Отчего бы?
— Зла в тебе много.
— Ну, не скажи, милая! Я только языком злая, а сердцем очень даже слабая. Уж больно парней люблю, Анечка. К ним у меня просто мамино сердце: на кого ни гляну — всех жалко. — Граня смяла последние слова смешком. — Не сердись, подруженька, шучу я... Сами они, черти непутевые, таскаются за мной, как глина за ногами... Айда, пошли быстрее, а то вон уж и солнце всходит, стадо пора выгонять...