Поднимаемся по крутому косогору. Из высокого сухостоя шумно выпорхнула кургузая дрофа. В серых крапинках, высоконогая, словно страус, круглая от летнего нагула. Куцевато расставив крылья, подпрыгивает на жестких ногах, бежит резво.
Мы увидели дрофу, и из голов улетели все мысли, из сердец выдуло все печали, кроме одной: как бы поймать! Юхим хватает камень, Котька палку. Я прыгаю с откоса, бегу дрофе наперерез. Микита оказывается умнее всех. Остается на месте, наблюдает, как мы гоняемся за птицей. Когда дрофа наконец оторвалась от земли, проплыла над его головой, он помечтал вслух:
— Вот бы ружжо!.. А знаете, у безногого аптекаря есть ружжо!
— Не слышали…
— Да нет! Что я говорю — ружжо. Не ружжо, а это, как его, пульками тёхкает?
— Пугач?
— Какой пугач! Его еще зовут «мотя-христя».
Я вспомнил. В аптеке под стеклянной крышкой действительно лежит отливающий серебром монтекрист.
— А-а… мантихрист! — говорю.
— Он самый!
— То штука. Таким бахнешь — дрофа твоя.
— «Бахнешь»… Он грошей стоит!
— Давайте попросим взаймы. Добычу — пополам, га?
— Або украсть, — заметил Юшко. — Заговорить зубы аптекарю — «мотя-христя» у меня за пазухой!
Монтекрист растревожил. Наконец решаемся…
Аптека глядит на улицу четырьмя окнами. Чтобы попасть в нее, нужно открыть калитку, пройти по дорожке, выложенной жженым кирпичом, до крылечка. Над входом — жестяная вывеска. На ней красным по белому сказано «Аптека». Под буквами — алая рюмочка. Вокруг ее тонкой ножки обвилась алая гадюка. Она с любопытством заглядывает в рюмку, высунув жальце.
По поводу аптечной гадюки Микиткин батько, листоноша, пустил шутку:
— В хозяина пошла: любит в рюмку заглянуть.
Аптекарь сидит у стойки на белой высокой табуретке. Записывает что-то в журнал. За спиной, поблескивая темным лаком, стоит коляска. Лицо Овсея по цвету напоминает бычью селезенку. Когда он с нами заговорил, ударило запахом больничного спирта.
Мы поснимали картузики. Так научены: куда бы ни зашел — шапку долой! Котька выскакивает наперед.
— Дя, чи не дадите вон то? — показал на монтекрист.
Аптекарь с хрипом втянул воздух, обнажил черные зубы.
— Кого решил убить, мамку или батька?
— Не… может, зайца, может, еще что.
Аптекарь посмотрел на нас, остальных.
— И вам?
— Ага! — ответили дружно.
— Вот разбойники! — раскашлялся, потер шею у кадыка. — Добре. Только чур сперва покатаете меня по слободе. — Видно, захотелось ему подышать на воле. Вишь как гудит у него там внутри.
Соглашаемся:
— О, сколько угодно!
Пальцы босых ног окунаются в осеннюю пыль, как в воду. Пыль даже брызжет из-под ног. Мелькают хаты, заборы, деревья, пустыри. Когда выскочили на Гуляйпольский тракт и поравнялись с пивной, аптекарь схватился пухлыми руками за высокие колеса. Остановил коляску намертво. От неожиданности Микитка с Юшком ткнулись носами в спину седока, а мы с Котькой пронеслись вперед.
Пивную у нас называют «рачной». Но не раки тому причиной. Они бывают здесь редко. Чаще всего дядьки расползаются отсюда по-рачьи. Потому так и названо.
Овсей-аптекарь долго глядел на «рачную», что-то мучительно решая. Облизывая сухие губы, потирал грудь. Затем обвел нас взглядом, остановился на Миките: самый рослый и по виду самый надежный. Поманил к себе, положил на ладонь двухкопеечную монету.
— Бубликов!
Аптекарь, как награду, вручил нам бублики — бледные, шершавые от соли колечки. Сам же остался без бубликов. Видать, не они его занимали. Горько поглядел на «рачную», густо сплюнул и скомандовал:
— Толкай!
Под вечер нам показалось, что безногий уснул. Сбавили ход. Бережно, чтобы не потревожить его покой, подогнали коляску к пристройке аптечного дома. Навстречу вышла худощавая Хавронья Панасовна, наша учительница. Чему-то радовалась, даже первой поздоровалась:
— Добрый вечер, дети!
Сдернули картузы:
— Вечер добрый!
Подошла к мужу, толкнула в плечо.
— Что ж улегся спать, не вечерявши? — Вдруг глаза расширились, лицо вытянулось. Она как всплеснет над головой руками: — Ой, рятуйте, людоньки добрые, он же готовый!..
Ноги наши одеревенели, языки усохли. А она, показалось, все нас пытает, все призывает к ответу:
— Ой, что же с ним сделали? Где же его возили?..
На наше счастье, сбежались соседи. Оттерли нас от коляски, вытолкнули за калитку. Пересекаем улицу, перелезаем через церковную ограду, хоронимся в густой сирени. Сердца тупо стучат в ребра, уши чутко ловят каждое слово, сказанное там, на аптечном подворье.
— Ой, батечку-батечку, куда ушел, на кого покинул своих сиротинок? Ой, да чи мы ж тебя не кохали, чи мы тебя не миловали? За що караешь, за що души разрываешь?!
Странно слышать такое от учителки. Казалось, она больше ничего и не может, как только задавать уроки. Казалось, она ни о чем больше и говорить не может, как только о чистописании да о поведении. И вдруг причитает, точно обыкновенная слободская тетка. Переглядываемся коротко, замираем в ожидании. А ну как заявит:
— Ловите душегубов! Это они его укатали!
Что тогда?
На второй день отец мой говорит матери:
— Овсея натомировали. Показало — сгорел.
Мать удивилась:
— Как сгорел?
— Горилка нутро спалила.
Я становлюсь невесомым. Лечу по вскопанным огородам быстрее голенастой дрофы. Тороплюсь к друзьям со спасительной вестью: «Мы не виноваты. Сам сгорел!»
3
На правом берегу Салкуцы, за каменным обрывом, стоит бугор. За тем бугром по вечерам прячется солнце. Весной на бугре пасутся коровы. В разгар лета, когда низкорослая трава становится бурой, туда поднимаются овцы. Коровы же сходят вниз, к самой реке. Вершина бугра плоская, просторная. Именно там мы и зажигаем праздничные костры. В году два раза: майский и октябрьский.
Мы сейчас торопимся на октябрьский. Вернее сказать, на предоктябрьский. Праздник наступит завтра. У сельсовета уже висит красный флаг. С утра на высокое цементное крыльцо поднимутся голова слободы, председатель комитета незаможных селян (короче, «кенесе»), директор школы и двое из района — мужчина в темной суконной гимнастерке и женский представитель в красной косынке. У крыльца, которое станет трибуной, развернутся строем все классы. Под грохот барабана, конечно, с горном и знаменем. За ними толпой хлынет слобода. Взрослые будут напирать на детвору, чтобы стать поближе, чтобы слышать речи.
Все это будет завтра. А сегодня вечером костер. Каждый несет сухую веточку или чурбачок, щепку или, скажем, стружку, вкусно пахнущую столярной мастерской. На самом закате вожатые построят нас большим кругом, крикнут: «Садись!» Сядем по-турецки. На середину выйдут ученики-ударники. По команде «Праздничный костер зажечь!» они чиркнут спичками, сунут их в сухую траву, подбитую под темную шапку костра. Огонь разом охватит сушняк. С треском поднимется торжественное пламя. Лицам станет тепло, спинам холодно. Директор семилетки Сидор Омельянович Сирота скажет:
— Дети, поздравляю вас с надвигающимся праздником щастливой революции!
Загудим весело, захлопаем в ладоши. Начнется смех и потасовка. Сидор Омельянович прикрикнет:
— Тихонько, ребята, вы не на уроке! Тут вся слобода слушает!
Действительно, всей слободе слышно и видно, что творится на бугре.
Когда хлопцы и девчата поочередно расскажут выученные стихи, на кругу появится Поля. Вся в белом, печальная, словно призрак. Мы притихнем на минуту. Особенно Котька. Она легонько стукнет о ладонь рогаткой камертона, поднимет ее к уху, передаст нам то, что сказала ей черная рогатка:
— Ля-а-а!..
Повторим за Полей:
— Ля-а-а!..
По ее взмаху рванем вразнобой: