Но это пока не самое интересное. Вот начнутся игры, тогда будет дело! Любимая наша игра — «довга лоза». Растягиваемся редкой цепочкой по бугру, упираемся руками в колени, наклоняем головы. Последний в цепочке с разбегу перепрыгивает через каждого и становится первым. И так друг за дружкой.

Юхим решил отомстить мне за свой картуз, который я метнул вверх, а он взял да и упал в костер, подсмолился малость.

Когда я подбежал, чтобы перепрыгнуть через Юхима, он резко выпрямился. Я ткнулся носом в его лопатки — в глазах засветилось. Ладно, думаю, ты через меня тоже прыгнешь! Жду. Слышу, сопит, как бугай, летит, выставив руки вперед. Только коснулся моих плеч, я возьми да и пригнись. Потеряв опору, Юхим перелетел через меня, шлепнулся пузом. Вскакивает на ноги — и в драку. Я в долгу не остался. И пошло. Если бы не Котька, не знаю, чем бы все кончилось. А то Котька.

Три звена выпало из цепи «довгой лозы»: я, Юхим, Котька — и цепь разорвалась. Девчатам тоже надоел их «немой телефон». Подбежали к нашему гурту.

— Давайте в «третий лишний»!

О, памятная игра! Мне показалось, с нее-то я по-настоящему на свет народился.

По кругу заметалась Танька, ученица нашего класса. Она то визжит по-поросячьи, то смеется дробно, заливисто. Будто у нее вместо горла вставлена глиняная свистулька с горошиной. Не зря ее зовут Танька-дурносмех. Покажи палец — упадет со смеху, хоть водой отливай.

Танька мечется, словно полымя. Именно полымя. Кофта на ней ярко-оранжевая. Горит в сумерках. Странно смотреть: ни ног, ни юбки, ни лица. Только кофта мечется по кругу.

Танька с ходу притулилась ко мне. Микитка оказался лишним. Мяукая по-кошачьи, кинулся наутек. Простукали пятки догоняющего. Мою незащищенную спину обдало холодком. Зато груди стало тепло. Кофта горит. Обдает жаром. Танька-дурносмех стоит как вкопанная. Невыносимо хорошо. Волосы ее пахнут чем-то свежим и теплым. Может, тыквенными семечками. Она вечно грызет их, белые, крупные, с подрумяненными на сковороде боками.

Я всегда обижаю Таньку, даю ей тумаков. А сейчас что-то рука не поднимается. Обалдел весь от огня ее бешеной кофты. Да она уже и не Танька-дурносмех. Строга, величественна, неприступна!

Я еще совсем не взрослый. Не притрагивался к девушкам. Вот, может, только на игрищах. Поймает какая-нибудь дебелая девка тебя, пацана, притянет к себе. Брыкаешься, упираясь ладонями в ее подбородок. А она тянется к твоим губам — мурашки по телу. Ну их совсем, этих девчат. Нет, с Таней бы по-иному: бережней…

Смотрю на ребячий круг, на дотлевающий костер, на малые огоньки села и думаю: «Почему я родился именно здесь, а не в другом месте? Как получилось, что появился на свет там, где хотел? И мать и отец такие, каких я хочу, — других не надо. И все вокруг милое: каменный обрыв, Салкуца, слобода. Неужели все вышло случайно?..»

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Салкуца стонала. У бетонного моста льдины перегородили ее. Наконец нашла выход: кинулась через огороды в нижнюю улицу. Улица превратилась в добавочное русло.

Хаты, которые стоят на полосе между Салкуцей и нижней улицей, оказались отрезанными. Но для их обитателей это дело привычное: считай, каждую весну бывают островитянами. Загодя запаслись и солью, и керосином, и спичками. Хаты надежно защищены высокими валами-загатами из глины и пепла. Особенно стоек против воды пепел. Подмокший, он слипается. Становится плотным, как цемент. Случается, уровень воды куда выше пола, а в хате сушь да благодать — валом охвачена. Бывает и по-другому: сады стоят в воде и хаты тоже. Тогда беда! Все живое ищет убежища на чердаке. А в хате плавают ведра, черевики. Печи захлебываются мутным потоком. Дядьки-соседи, высунув головы в слуховые оконца, переговариваются меж собой, шутят невесело.

— Куме, ты где?

— На горищи!

— А жинка?

— Зо мною!

— А куры?

— Тоже тут!

— А поросята?

— И они тут!

— Кум, получается знаешь що?

— Що?

— Ноев ковчег. Всякой твари по паре.

— Хай ему лихая година, такому ковчегу. А ну сядет хата, что тогда?

Саманные стены часто не выдерживают высокой воды и «садятся», хотя от фундамента под самые окна люди поднимают пояс из жженого кирпича. Но бывает, и пояса не помогают.

Опасно жить у самой речки, или, как у нас говорят, «на низу». Но все норовят захватить участок и поставить хату именно там. И вот почему. В половодье дня два-три прокукарекаешь в слуховое окно, зато все лето живешь припеваючи. Никакая засуха не страшна: вода под носом. А с водой и дурак проживет. С водой у тебя и огурцы, и помидоры, и все, что ты захочешь. В слободе говорят: «Возле воды не знаешь беды».

Однако этой весной вода принесла беду немалую. Затопила не одну улицу, «посадила» не одну хату. Вода достигла даже церковного порога. Сколько ни стоит храм Покрова, никакая вода его не касалась.

И вот коснулась.

Церковь наша молодая, ей и ста не будет. Ведь и слобода наша не старая. Деды помнят, как их батьки — беглые люди из северных губерний — ладили тут шалаши из бурьяна, рыли землянки. Помнят, как громада поднимала храм. Рассказывают, ездили за мастерами куда-то чуть ли не в самый Чернигов. Зато и храм подняли — вся степь залюбовалась. Белый, высокий, что облако летнее.

Кто знает, может, и не следовало бы строить храмы. Все это от темноты людской: и вера в несуществующего бога, и обряды, и церкви. Кто знает… Люди всегда думали о душе, о бессмертии. Верили во что-то высокое. В честь высокого ставили высокие храмы. Кроме того (так издревле повелось), если, скажем, родился человек — окрестить надо, то есть отметить час появления на свет нового крестьянина. Подрастет — обвенчать. Окончит путь земной — отпеть, проводить с миром по ту сторону добра и зла.

Как же было без церкви!..

И вот ее порога коснулась высокая вода.

Слободские активисты заперли накрепко церковные ворота, рассыпались вдоль всей железной ограды. Активисты были внутри. Снаружи собирались селянские толпы, прибывая медленно, как вода. И, как вода, были молчаливы. Ярко белели платки женщин, угрюмо темнели стоячие шапки мужчин.

А мы, пацаны, над всеми. Сидим верхом на ограде, между железными прутьями, которые завершаются крохотными крестиками. Перед нами все как на ладони. Чувствуем: произойдет что-то необычное. Но предчувствия только разжигают интерес. Сидим, словно херувимы. Ждем.

Высоко в небо взлетает белая колокольня, увенчанная золотым крестом. Колокольня представляется парусом. Храм — кораблем, держащим путь к закату. На этом корабле, у его колоколов, всегда был виден один матрос — звонарь Мысочка, все его хорошо знают. Поддернув штаны, берется за веревку, раскачивает язык главного колокола, ударяет им в медные бока. Колокол посылает плавный звук, посылает далеко-далеко, перекликаясь с колоколами соседних церквей. Затем Мысочка берет между пальцами поводочки от малых колоколят, наступает на оттяжки, идущие к соседним звонам, и начинает работать руками и ногами. Получается: дилинь-дилинь-дилинь-бо-о-ом, дилинь-дилинь-бо-о-ом. Он пляшет, словно кукла-дергунец, что показывают в балагане на ярмарке.

На площадке звонницы, у молчаливых медных громадин вместо Мысочки появилось несколько человек. Это активисты. Матросы с чужого корабля. Сорочки их вздулись от верхового ветра. В руках змеятся толстые канаты. Канаты перекинуты через перекладины, закреплены концами за большой колокол.

Отец мой тоже наверху. Я нашел его глазами, забеспокоился. Вижу, он проворно взобрался на дубовую перекладину, обнял ее ногами, пытается разводным ключом отвинтить громадные гайки. Не тут-то было. Заржавели, прикипев намертво к болтам. Кто-то побежал за керосином. Плеснули — помогло. Гайки отданы, скобы сняты. Колокол качнулся, подвешенный на канатах. Его спускают медленно, как покойника в яму. Но это так только до пола колокольни. Затем освобождают веревки, подталкивают ломами к сводчатому проему. И вот повис на самом карнизе. Вздохнув тяжело, чиркнул по камням чуткой кромкой и с басовитым рокотом, медленно переворачиваясь, полетел к земле. Его рокот показался предсмертным стоном. Колокол упал на порог храма, ударил как раз в то место, которого коснулась высокая вода, проломил камни, войдя на четверть вглубь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: