Мы пели это весело и задорно и не слишком вдумывались в смысл песни, и спать нам не хотелось, но уже занялся рассвет, резко вычерченное багровое солнце стало расплывчатым и желтым, рожь начала выпрямляться, надо было все-таки пойти домой и вздремнуть хоть немного.
Не торкаясь в калитку, я перемахнул через забор, влез в растворенное окошко, лег поверх одеяла и мигом уснул.
Встал я, кажется, часов около десяти. Открыл глаза и тотчас подумал о Зойке, нет, я даже не подумал, а просто знал: она есть, она существует, она где-то рядом, и вскоре мы увидимся, я буду называть ее Зорькой и читать ей стихи — не только про Мцыри, а и другие: о радости, о любви, о солнце, о глазах, похожих на росные капли. И я поеду на областную олимпиаду, а после, наверное, и в Москву. Зойка порадуется за меня, и отец с мамой тоже, а через год мы кончим школу и, — подумать только, ведь как широко и добро перед нами распахнется огромная, веселая, щедрая жизнь!
Мы с ребятами условились прийти в городскую библиотеку — будто на репетицию, — а на самом деле просто хотелось побыть вместе. Собраться же именно в библиотеке решили потому, что по воскресеньям до самого обеда читальный зал, им заведовала Зойкина мама, как правило, пустовал. Вдобавок, Зойкина мама уехала в область на семинар, эти дни ее заменяла Зойка — чего нам оставалось желать лучшего!
— Обедать-то придешь? — спросила мама.
— Не знаю… — я замялся.
— Ладно, — сказала она. — Не придешь ведь, по глазам вижу. Прихвати что-нибудь с собой, а часам к шести являйся, за отцом на пристань лошадь посылают, к этому времени он как раз и подъедет, а вечером гости хотели заглянуть, отпразднуем твои события.
До шести времени — уйма, сейчас начало двенадцатого, ребята соберутся к полудню, полчаса будем с Зойкой вдвоем, будем читать стихи, а может, просто молчать — с Зойкой это не тягостно и не скучно.
Сегодня воскресенье, базарный день.
Спозаранку по главному тракту грохотали на булыжниках ошинованные колеса; покорно шли привязанные к заднему брусу коровы с фиолетовыми, словно подернутыми тонкой пыльцой, глазами, похожими на сливы; бежали сбочку, на отлете, козы, выворачивая головы, уцепленные веревками за рога; лежали в телегах спутанные по ногам печальные бараны; бултыхалось во флягах тяжелое молоко. Везли дынеобразные комки свежего масла, завернутые в лопушки, везли в лыковых коробах коричневатые и белые яички, сметану в берестяных туесках и растопыренные пучки розовой морковки, обнаженные туши, прикрытые рядном, крепчайшую махорку-серебрянку в мешочках и прошлогодние жареные семечки, кур и длинношеих горластых гусей, дряблые, к лету соленые, огурцы и глиняные свистульки…
Это было спозаранку, а теперь базар шумит вовсю, бойкие татарочки в расшитых по низу юбках и щегольских лапоточках тараторят гортанно и задиристо, прищелкивают языком, поигрывают бровями под низко приспущенными платочками, позванивают монисто. Невозмутимые бабаи в тюбетейках смотрят на покупателей взорами Будды и не навязываются с товаром, подвыпившие мужики ожесточенно хают выведенных на продажу соседних коров и расхваливают своих. Возле пивного ларька шлепается в пыль желтоватая пена и выскакивают пробки, выбитые из чекушек умелым — по донышку — шлепком. Пощелкивают на зубах вкусные каленые семечки, мальчишки жуют щавель и сладковатую, с резким запахом, траву под названием дикий лук, покупают катышки смолы, именуемой серой, хозяйки волокут набитые снедью камышовые кошёлки, корзины, плетеные из прутьев. Главы семейств придирчиво выбирают говядину и свинину для воскресных обильных пельменей, «белые головки» запасены допереж, они выглядывают из карманов, дразня и поторапливая, но выбрать мясо на пельмени — дело серьезное, требующее вдумчивости, мужской рассудительности, спешить нельзя…
Все это — на базарной площади, в центре городка, там сейчас людно и весело, а наша улица Чернышевского — в сторонке, немощеная, в колдобинах и буграх, тротуаров нет, лишь чахлая травка несмело жмется к завалинкам и заборам, подводы здесь проходят редко, и непуганые куры купаются в пыли на дороге, пока их не скличут важные и бдительные петухи. В пыли возятся и голопузые пацанята: матери на базаре, им пока что раздолье.
Иду по нашей улице, каждый дом знаю наизусть и каждого в нем человека знаю. Здесь живут люди всякие: добрые и злые, щедрые и жадные, веселые и скучные. Но добрых, щедрых и веселых, думаю я, больше.
Тут, например, квартирует Ольга Николаевна Козопас. Она давно приехала с Украины и стала в городке своим человеком, она работает лесничим, гоняет верхом, прочно, по-мужски, утвердившись в седле. Горазда выпить вровень с мужиками, а выпив, делается по-бабьи ласковой и печальной, поет жалостные песни, угощает соседских ребятишек ландрином в бумажках и раздает двугривенные на мороженое. Недавно второй раз вышла замуж за инвалида, вернувшегося с финской. Он хороший парень, Виталька, и напрасно кое-кто злоязычит насчет того, что муж у лесничихи на целых десять лет моложе. Виталька работает в школе физруком, на уроках он — Виталий Платоныч, а вообще-то мы зовем его Виталькой. Он здорово крутится на турнике и параллельных брусьях, даром, что трех пальцев нет на руках. Виталька ходит с нами рыбачить и купаться, и с ним легко и просто.
Или вот Дмитрий Иванович Стахеев, не только именем-отчеством, но и всем обличьем схожий с Менделеевым. Он преподает ботанику в зоотехникуме, преподает непохоже на всех: в слякоть, в пургу и жарынь тащит студентов на поле, в лес и там читает лекции, которые, говорят, и лекциями не назовешь, они скорей чем-то напоминают стихи.
Или — Костин Василий Михайлович, садовод городского колхоза. И зимою от него пахнет яблоками, вишневою корою, смородиновым листом. И сколько в саду ни растет деревьев — каждое для Василия Михайловича, будто живое, некоторые яблоньки он даже наградил именами, прозваниями, все они ласковые и певучие, эти имена: Наталочка, Струйка, Снегурочка, Искорка…
А вот в этом, нарядном с зелеными наличниками, проживают н е́ л ю д и, так их кличет вся улица за глаза и в глаза: Митька Сальников, его жена Фрося и старуха Спиридоновна. Они — сквалыги, завистники, торгаши. Митька наживает деньгу на базаре, покупает, перепродает всякое барахло. Фроська его вяжет кофточки, а старуха ковыряется в огороде и ломит неслыханную цену за парниковые огурцы и первую, в карандашик, морковку.
Иду по улице, здороваюсь, люди отвечают, а дома — улыбаются, и только нарядный сальниковский пятистенник смотрит хмуро и отчужденно.
Библиотека открывается в двенадцать, но, конечно, Зойка уже там, будем сидеть вдвоем и читать стихи, а может, просто молчать и радоваться солнышку за окном, голубому небу и еще тому, что мы — рядом и, наверное, будем рядом всегда.
Сторожиха моет крыльцо, и без того чистое, прозрачные струйки падают со ступенек, я прыгаю на крыльцо сбоку, чтобы не мешать сторожихе, и тогда здороваюсь:
— Здравствуйте, Марьям-апа[1].
— Иса́мсес, — отвечает она по-татарски. Добавляет проницательно и добро: — Не книжки читать пришел, к Зойке ты пришел, парень.
А я и не скрываю — что скрывать, лишь плохое надо прятать от людей, лишь стыдное.
Зойка — вот она, выбежала на порожек, я говорю ей:
— Здравствуй, Зорька!
Я говорю все-таки потише.
Библиотека в бывшей мечети, Марьям-апа и тогда была сторожихой и уборщицей, и так осталась, когда мечеть закрыли. Марьям-апа не верит в аллаха и не читала Коран, зато сейчас она читает книжки подряд, с буквы «А» добралась уже до Горького.
В коридоре, по ковровой дорожке, топает Марс. Это — не бог войны, а просто внучонок Марьям-апы, глаза у него, как вымытые вишенки, а рот перемазан и пальцы склеены сладким. Марс тянет мне сладкую ладошку, и я запросто здороваюсь с «богом войны».
1
Апа (татарск.) — почтительное обращение к пожилой женщине со стороны младшего.