— Ладно… — нехотя обронил Прокопии и подошел к матери.
Дворовая челядь стояла поодаль, умилялась барскому прощанию. Приказчик Крот поигрывал нагайкой, улыбался чему-то.
Карета тронулась. Евдокия утирала слезы, махала вслед рукой. Акинфий стоял, невесело опустив голову.
Ночью он проснулся, будто от толчка. Осторожно встал с постели, начал торопливо одеваться, стараясь не шуметь. Евдокия не спала, следила за мужем из-под прикрытых век. Акинфий оглянулся на нее, вышел из спальни.
Во дворе он открыл конюшни, заседлал коня, вывел его, взобрался в седло…
…Марья вздрогнула, очнулась от сна, услышав негромкий стук в дверь. Поднялась, накинула платок на голые плечи, пошла открывать. Отодвинула щеколду и охнула, увидев в голубом проеме двери черную высокую фигуру. Шагнула, обняла сильно.
— Марьюшка… Кровинка моя! Казни меня, как хошь, не могу без тебя! Сердце разрывается, Марья! Один я! Оди-ин, как перст, и не к кому прислониться!
— Акинфушка… горе ты мое злосчастное…
…В глухой ночи дробно рассыпался перестук копыт. Акинфий сидел в седле, при-жимая к себе Марью. Кончился поселок, дорога запетляла по черному лесу. Марья обреченно закрыла глаза, вся отдаваясь внезапному порыву. Эх, будь что будет! Сверкнуло счастье на мгновение, а там — хоть тьма до смертного часа! И слабая улыбка осветила изможденное ее лицо.
Он привез ее в глухую сторожку, на руках внес внутрь, ногой распахнув дверь. Осторожно положил на расстеленные у печи ковры с подушками. Синяя ночь заглядывала в маленькие оконца. Акинфий зажег свечу, лампаду у иконы в красном углу.
— Я здесь иной раз отдыхаю, — улыбнулся Акинфий. — Как по тайге намотаюсь, приеду сюды и сплю без памяти.
— Нельзя нам тут быть… грех это, Акинфий, великий грех…
— Замолим! — вновь улыбнулся Акинфий, обнимая ее. — Сил моих нет, Марья! Каждую ночь снишься! Спать не могу, работать не могу! Все опостылело!
— То я виновата, Акинфушка, — утешала его Марья, — смутила тебя. Простн.
Акинфий не дал ей договорить, повалил навзничь, стал жадно, торопливо целовать лицо, шею, грудь…
Евдокия не спала. Лежала, стиснув зубы, и слезы медленно скатывались по щекам. Потом поднялась с постели, начала поспешно одеваться. Спустилась по широкой мраморной лестнице, вышла в вестибюль.
Акинфий ножом отрезал куски холодного жареного мяса, ел с жадностью. Марья, лежа на коврах, молча, с улыбкой наблюдала за ним. Трепетало маленькое пламя свечи, странная тень горбатилась на бревенчатой стене.
— Ехать пора, Акинфушка, — негромко сказала она. — Скоро светать начнет…
— Ехать? — вздрогнул Акинфий. — Да, да, сейчас… — Он отшвырнул нож и невидящими глазами уставился на пламя свечи. — А то давай вовсе уедем отсюда, Марья. Куда захотим! Хоть за границу! Все брошу, от всего отрекусь, вдвоем жить будем. Пропади оно все пропадом — заводы, железо, пушки с якорями! Мы любить друг друга будем, Марья!
— Нет, Акинфушка… — Марья грустно покачала головой. — Бог тебя пе для любви создал. Ты без свово дела в одночасье засохнешь.
Акинфий молчал угнетенно, пальцами тер, ощупывал золотого божка, добытого когда-то в пещере.
— Что ж нам делать с тобой, Марьюшка? Как быть дальше?
Она нежно ладонями огладила его лицо, глаза были полны печальной любви:
— Живи, покудова живется, Акинфушка… Господь надоумит…
Евдокия долго стучалась в дом к приказчику Кроту. Наконец он отворил дверь и ахнул:
— Хозяйка-а? Ужель стряслось чего?
Оттолкнув Крота, Евдокия вошла в дом, широко перекрестилась на образ и вдруг рухнула перед Кротом на колени, взвыла:
— Убей ее, Христом-богом тебя молю! Убей разлучницу окаянную! Всю мою жизнь она изломала, змея подколодная! Я тебе денег дам. Сколь захочешь! Сама рабой твоей буду до гроба, только убей ее!
Страшно было смотреть на обезумевшую женщину, полуодетую, с распущенными волосами. Она ударилась всем телом об пол, стала биться головой, вскрикивала исступленно:
— И его убей, мучителя проклятого! Изменщика подлого!
— А ну как услышит кто? Ить мне первому башки не сносить, — склонился над ней Крот.
— Никто не узнает! — Евдокия вскочила глянула на него дикими глазами. — С умом только надо к делу подступиться, а уж после озолочу тебя. Хозяином на Урале будешь! Заместо Акинфня! Я тебя научу, ты только с силами соберись!
Вечером на порубки, где работали углежоги, прискакал Крот со стражником Игнахой, молодым, откормленным малым. Крот нагайкой поманил к себе Платона:
— Собирай манатки и айда с нами!
— Куда? — удивился Платон.
— С энтого дня на руднике будешь, собирайся!
— А сын Никита?
— И Никиту с собой прихватывай. Заработок поболе будет.
— Никита-а! — сложив ладони у рта, закричал Платон.
От огромной, дымящейся углежогной кучи к ним бежал желтоволосый длинноногий парень.
Следующим вечером, темным и дождливым, Крот провожал стражника Игнаху. Тот уже сидел в седле, нахлобучив мохнатую шапку на брови, придерживая нетерпеливого копя.
— Прямиком в Санкт-Питербурх! В кабаки да трактиры не заглядывай, опосля набражничаешься. Письмо доставь во дворец, герцогу Бирону в собственные руки. Только ему и боле никому, слышь, Игнаха? Гляди, — ежели что не так, подыхать тебе в руднике в кандалах.
— Не пужай. Сделаю все, как надо.
— С богом тады! — Крот хлопнул ладонью по крупу коня и перекрестился, глядя вслед всаднику, растворявшемуся в мутном, слякотном тумане.
В горнице мастера Гудилина степенно пили чай. Фома Петрович Гудилин и швед Улаф Стренберг восседали друг против друга, с шумом тянули с блюдечек. Стренберг еще поспевал между глотками потягивать свою трубочку.
— У нас, между прочим, при царе Иване Грошом за такое вот баловство ноздри рвали и лбы клеймили, — поморщился Гудилин.
— Царь Петр тоже курил, — возразил Стренберг.
— Видала? — глянул на жену Гудилин. — Чуть что, сразу на Петра Лексеича кивает! Ладно, бог с тобой, дыми! Вон вареньица лучше голубичного спробуй.
— Ошен вкусно, — попробовав, улыбался Стренберг. — Карашо…
— В вашей паршивой Швеции небось такого не сдали.
— Швеция не есть паршивый, — нахмурился Стренберг. — Швеция есть самый прекрасный.
— Не слушай ты его, батюшка, — жена Гудилина, дородная, рыхлая женщина, поклонилась Стренбергу. — Он ить как репей ко всем цепляется. Ешь-пей на здоровье!
Кроме них, за столом еще были дочь Гудилина Глаша и сын Стренберга Иоганн. Сидели в напряженной неподвижности, стараясь не смотреть друг на друга.
— И какая такая нуждишка тебя в мой дом привела, Улафа Карлыч, даже интересно знать? — отмахнувшись от жены, спросил Гудилин.
— Ты сам ошен карашо знаешь, — улыбнулся Стренберг.
— Нет, не знаю.
— Я пришел просит рука тфой дочь Глаша за мой сын Иоганн.
— Что-о?! — Гудилин даже закашлялся. — Чтоб такую красавицу за твово Иогашку? Да ты никак белены объелся, Улафа Карлыч?
— Я не ел никакой белены, — нахмурился Стренберг.
— Чтоб мою Глашку, — Гудилин тыкал дочь в бок корявым пальцем, — чтоб вот эту вот Василису Прекрасную?!. Та-ак! Эт-то что ж получается? Сперва татары с турками нам кровь портили, а теперича вы принялись!
— Уймись ты, черт бешеный, — урезонивала Гудилина жена.
Стренберг поднялся с оскорбленным лицом. Трубка дергалась в зубах.
— Ты… ошен злой человек!
— Видали, я злой, а он доброта ангельская! Ты сперва железо плавить научись, а после сватайся!
— Мой железо всегда был лутше, чем тфой!
— Ах ты чухна белоглазая! — Гудилин оскорбился смертельно. — Да на моем железе сам Никита Демидов соболиное клеймо ставил! Я железо лил, когда ты ишшо сопли на кулак наматывал! Во-он из мово дома! Не то я тебе сей момент вторую Полтаву учиню!
Улаф Стренберг вышел из дома Гудилина с надменным видом, пыхтя трубкой.