Ужасная пауза полезла на сцену, потом в зрительный зал, я в отчаянии взглянула на Гулливера и увидела, что он смотрит на меня, усиленно шевеля губами, как бы подсказывая мне слова. «Откуда он их знает?» — подумала я и, тут что-то уловив, все вспомнив, на всю школу закричала: «Пруд пруди, пруд пруди, пруд пруди в трубу». На словах «в трубу» я так толкнула задушевную подругу, что та отлетела в сторону и радостно прокричала: «Бей барабан, бей барабан, бей барабан борьбу».
Я взглянула на Гулливера, он хохотал, чуть не падая со стула. Занавес закрыли под смех и аплодисменты, и тут все на меня набросились, говоря, что я испортила вечер. Учитель литературы тряс меня за плечи, говоря: «Неужели ты не понимаешь, что ты сказала?» Чтоб не огорчить его еще больше, я сказала: «Понимаю». Мне кажется, именно с этого вечера я окончательно решила стать актрисой.
Уже окончив школу, все с той же задушевной подругой Веркой решили мы поехать в воскресенье на дачу к знакомым, и у нас оказалось довольно много всяких покупок. Я предложила свернуть вещи в виде ребенка в детское одеяльце — тогда сядем в трамвай с передней площадки, в поезде — в детский вагон, и все пойдет как по маслу.
В трамвае мне действительно сразу уступили место и милые женщины, стоявшие и сидевшие рядом, стали мне советовать открыть личико ребенка, так как было жарко и душно. Одна тетка даже попробовала отогнуть одеяло. «Оставьте меня в покое, — сказала я, — у моего ребенка скарлатина, ему неприятно глядеть на свет». Как меня высадили из вагона, не помню, задушевная подруга выпрыгнула на ходу, а из окон трамвая граждане с удивлением глядели, как из моего «заразного ребеночка» на землю сыпались всякие свертки.
Когда, окончив школу, я поступила в театр, задушевная подруга Верка сказала: «Наконец ты найдешь применение своей фантазии, актерам фантазия очень нужна». Но задушевная подруга Верка ошиблась, театр не воспользовался моей фантазией, и тогда я придумала писать рассказы. Теперь я еще жаднее заглядываю в окна домов, рассматриваю альбомы с чужими фотографиями, гляжу на все, во все глаза и слушаю... И жить мне стало еще интереснее...
Мне кажется, что все мои рассказы правдивы и взяты из жизни. Но задушевная подруга Верка, прочтя мой рассказ, обязательно скажет: «Интересно, как было на самом деле?»
О СТАНИСЛАВСКОМ
В нашем клубе руководитель юношеского драмкружка считал, что главное актеру — иметь громкий голос. «Все остальное, — говорил он, — пустяки. Все остальное приложится».
Орали мы на его репетициях безбожно — до хрипоты. А рядом с комнатой, где занимался драмкружок, была мастерская художника. У художника были седые виски, и поэтому мы считали его очень старым. Иногда художник открывал дверь и говорил: «От вашего творчества можно оглохнуть». А наш режиссер отвечал: «Очень хорошо, значит, нас услышат».
Раз я зашла к художнику с просьбой написать нам афишу. Он сказал: «Почему ты на репетициях орешь, как зарезанная, а сейчас говоришь нормально?»
Я опешила.
— Станиславский учит говорить на сцене естественно, как в жизни!
— А наш режиссер считает, что надо говорить как можно громче, — отрезала я.
— А ты знаешь, кто такой Станиславский? — спросил художник.
— Не знаю, — призналась я.
— Ну и молодежь пошла! На сцену идти собираются, в клубах играют — а кто такой Станиславский, не знают.
Он достал из стола портрет.
— Гляди. Ведь это Константин Сергеевич.
— Он ваш дядя? — спросила я.
— Почему дядя? Это основатель Художественного театра — великий режиссер Станиславский. Поняла?
Через несколько дней, заглянув в мастерскую, я сказала:
— Между прочим, Станиславский не только режиссер, а и актер.
— Правильно, — ответил художник, — только это совсем не «между прочим».
Вскоре художник повел свой изокружок в Музей кустарных изделий, и я увязалась с ними.
Когда мы шли по Леонтьевскому переулку (ныне ул. Станиславского), художник сказал, показывая на старый московский особняк:
— Вот тут живет Станиславский, вот окна его спальни. В одной из его комнат есть маленькая сцена, на которой репетируют его ученики...
На нас этот факт произвел огромное впечатление. Вскоре я сообщила художнику, что иду в МХАТ на «Синюю птицу», познакомиться с Художественным театром.
— Давно пора, — сказал он. — А кто автор пьесы «Синяя птица»?
Я молчала.
— Художник? Композитор? Режиссер? А еще артисткой хочешь быть!
И я впервые услышала о писателе Метерлинке, Илье Саце, смысле пьесы «Синяя птица» и многом другом, из чего складывается произведение искусства — спектакль.
Весной, чтобы благополучно окончить школу, мне пришлось бросить драмкружок.
А когда я поступила в Художественный театр, я немедленно отправилась в клуб и, встав на пороге мастерской художника, торжественно провозгласила:
— Артистка МХАТ — Елизавета Ауэрбах.
— Поздравляю, — сказал художник, — но правильнее было бы говорить «актриса», а не артистка.
Я подробно рассказала ему, как нас принимали и кто был в комиссии. Он, вздохнув, сказал:
— Константин Сергеевич уже не экзаменует, он очень болен… жаль, что ты его не видела.
Но этим же летом группу молодежи, поступившую в МХАТ, повели знакомиться с Константином Сергеевичем. От волнения я не помню ни того, кто нас повел к нему, ни того, кто встречал, ни где мы раздевались. Помню только, что в кресле лицом к двери, в которую мы вошли, сидел человек. Сзади него было окно, все освещенное солнцем. От этого седые и, наверное, очень мягкие волосы Станиславского светились, и весь он был в сиянии лучей. Откинув с колен плед, он встал и оказался очень большим. Здороваясь с каждым, он приветливо улыбался. Смотря на его лицо, я поняла, что ни фотографии, ни живопись не в состоянии передать всю духовную красоту человека.
Константин Сергеевич сначала попросил нас почитать то, с чем мы поступали, а потом предложил каждому сделать перед ним этюд «на память физических действий» — то есть работать с несуществующими предметами.
Я придумала зажигать примус, он плохо у меня разгорался, я стала прочищать его иголкой, и, в конце концов, он взорвался. Когда я, испугавшись, отскочила в сторону, Константин Сергеевич рассмеялся.
Осенью этого же года, отдыхая у самого синего моря, я раз сидела на пляже и смотрела, как ветер играл брошенной газетой. Он кружил ее, долго гнал по песку, не давая ей передохнуть, а потом, окунув в воду, бросил газету прямо к моим ногам, и я увидела черную рамку, из которой, чуть-чуть прищурившись, на меня смотрело дорогое лицо.
ПАУК
У меня есть родной брат, один-единственный старший брат. Мы с ним были еще маленькие, когда наши родители разошлись и, поделив детей, разъехались. Я, как младшая, досталась матери, а брат — отцу, и вскоре отец, взяв сына, уехал во Францию. Первое время брат часто присылал нам письма и фотографии, а потом стал писать все реже и реже, а мать плакала по ночам и говорила:
— Вырастешь большая, выйдешь замуж, если повторишь мою судьбу, не отдавай детей мужу.
Так мы росли врозь, не переставая любить друг друга и надеяться на встречу. Когда началась война во Франции, мы получили от брата письмо, что он сражается в Сопротивлении... Потом началась война у нас, и мы потеряли его след.
Отгремела война, мы ничего не знали о нем. На наши письма ответа не приходило.
Однажды, увидев на стене паука, я, сложив газету, хотела его смахнуть.
— Не трогай, — сказала мать. — Пауки приносят хорошие известия, пусть живет. Тебе-то что?
Я посмеялась, но послушалась, и паук полез дальше плести свою паутину, не подозревая, что его жизнь только что висела на волоске.
На другой день в сквере на лавочке, где я ждала открытия магазина, около меня сидела пожилая женщина в пенсне. Она достала из сумки французский журнал и, сказав: «Господи, как тут хорошо»,— углубилась в чтение. В ее открытой сумке лежала книжка, тоже на французском языке — «Семья Тибо».