— О чем будет разговор?
— Очень важный, — сказал Ледогоров. И, сообщив, что председатель и секретарь сельсовета являются сейчас понятыми, продолжал: — Вы слышали что-либо про убийство на хуторе Камыши летом тридцатого года?
— Сразу и не припомнишь. Тогда было много хлопот у милиции. Неспокойный год. Климовича, председателя колхоза, топором зарубили. Это помню. Я бандюгу в район привез. Но Климовича гады настигли в правлении. Это не в Камышах. — Он посидел, подумал. — Там вроде тихо было. Назар Крапивка не любил шума…
Услышав фамилию Крапивки, Вячеслав Александрович насторожился:
— А Проклова знали?
— Кого? — переспросил Хрипич.
— Проклова.
— А как же, — неожиданно подтвердил Хрипич. — Нескладный был мужик. Перекати-поле.
— Он инвалидом был?
— Какой инвалид? Кто сказал? Здоровый бугай. Непутевый. Никакой не инвалид.
— С костылем ходил. Так рассказывают, — уточнил Вячеслав Александрович.
— Да плюньте им в глаза, товарищ следователь.
— Вроде правая нога до колена была ампутирована, — продолжал Вячеслав Александрович и, раскрыв папку, вынул пять фотографий, среди них две Ярцева: одна — взятая у Крапивки, другая — прошлогодняя. — А эти люди вам не знакомы? Приглядитесь.
Хрипич взял фотографии, отошел в дальний угол комнаты. Он долго вглядывался, по-всякому вертел фотографии, временами оборачиваясь на притихшего Вячеслава Александровича. Наконец вернулся к столу и решительно сказал:
— Чужие люди. Не знаю. Врать не буду. И Проклова тут нет. У Проклова не глаза, а одни щелки от пьянки были…
Через час Вячеслав Александрович снова сидел в сельсовете, и трое односельчан — в присутствии понятых — держали фотографии и сверлили их слабыми глазами.
Маятник стареньких висячих часов, раскачиваясь, громко отщелкивал время.
— Значит, надо сказать, кто это? — уточнил свою задачу рыжебородый счетовод Игнатюк.
— Правильно, — подтвердил Вячеслав Александрович. — Никого не признали?
— А кто его знает? Скажешь, а потом что не так, тебя же и привлекут.
— Про то убийство, что вы говорили, ничего больше не известно? — спросил худой бритоголовый ветеринар.
— Кое-что известно, — односложно ответил Вячеслав Александрович.
— Узнал! — неожиданно воскликнул старик Трегубович. — Он, ей-богу, он! Узнал. Это Данила Суровегин. Они рядом с нами жили. У ближнего колодца. Угадал или нет?
— Нам гадать нельзя. Нам нужно точно знать, — сказал Вячеслав Александрович.
— Я точно говорю: Данила.
— Спасибо. А вы? — Он обратился к стеснительному щуплому мужичку. Тот сидел у окна и зачем-то смотрел фотографии на просвет.
— Думаю.
— Думать не след. Вспоминать надо! — посоветовал председатель сельсовета.
Прошло еще несколько минут, и стеснительный мужичок убежденно произнес:
— Люди не из нашей деревни. У нас таких не было. Эти в Степичах проживали.
— Выходит, никто не признал, — подвел итог председатель. Ему было неудобно за односельчан, он смущенно потирал подбородок.
Вячеслав Александрович поблагодарил всех, аккуратно сложил фотографии в папку, туго завязав ее синие тесемки.
— Что-то знакомое в этом лице. — Шкапич всматривался в снимок, зачем-то откидывал седую голову и шепотом называл разные имена, подсказанные усталой памятью: — Черты знакомые, а кто, не назову.
— Попробую вам помочь. В тридцатом году на хуторе Камыши убили мельника и его жену. Не Припоминаете?
— Это когда бандиты скрылись?
— Да.
— Один из них?
— Третий, который бежал.
— И здесь его фото? — учитель кивнул на снимки.
— Возможно. Это надо установить.
— Столько лет прошло. Трудно. В двадцать девятом году меня лихорадка замучила. Мы с женой к ее родне поехали в Тамбов. Там два года прожили. Потом домой потянуло. Как вернулись, слышали про эту историю. Задачка… Постойте, а как же фотография? Значит, третий пойман?
— Нет, есть подозрение. Необходимо опознание. Доказательство.
— Допустим, я бы назвал его имя, фамилию — вас бы это устроило?
— Конечно. Опознание свидетеля — важный факт.
— Право, не знаю. Как бы беды не натворить. Я еще подумаю. Можно?
Вячеслав Александрович не стал больше беспокоить учителя и вышел на сельскую улицу.
Небо пылало от вечерней зари. В Москве ее не увидишь. В Москве солнце давно садится за частокол панельных башен.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Дмитрий Николаевич и Останин лежали на песке, прикрыв головы влажными полотенцами.
— Сделаем перерыв? — спросил Останин.
— Читай дальше.
Останин перебросил состарившиеся страницы общей тетради. Они уже были дымчато-кремового цвета.
— «В Севастополе, на месте разбомбленной фашистами библиотеки чудом сохранился один стеллаж. Я видел, как проходили люди, но никто не трогал книги. Это было свято, как памятник. На другой стороне улицы валялись отброшенные взрывной волной журналы. Я поднял уцелевший «Огонек» за 1927 год. Здесь была напечатана заметка: «Профессор Пенсильванского университета США Тиндаль Франк опубликовал прогноз столетнего развития науки, предусматривающий: увеличение средней продолжительности человеческой жизни до ста лет; быстрое и радикальное излечение рака и артритов; кругосветное путешествие в двадцать четыре часа в условиях полной безопасности; серийное производство радиопередатчиков и приемников, а также телевизоров размером с обыкновенные карманные часы; путешествие на Луну на аппарате межпланетного сообщения; сохранение женской красоты до старости; открытие безвредных возбуждающих средств, которые будут вызывать в людях доселе неизвестные ощущения наслаждения». — Останин откинул край полотенца, нависший на лоб. — «Где вы теперь, профессор Тиндаль Франк? Мы не загадывали на сто лет. Мы рассчитывали на пятилетки. Это ближе и точнее. Мы знали, что есть фашизм и он рвется к войне. Так и случилось. Жаль, что не дойдет до вас письмо снайпера Томилиной. Она писала: «Дорогая, незнакомая подруга! Это письмо я пишу тебе из героического Севастополя. Оно, мое письмо, так же сурово, как и город. Дорогая незнакомая подруга, это письмо несет тебе горе, но я выполняю последнюю просьбу твоего друга Геннадия Годыны. Твой друг погиб. Проклятая пуля оборвала его жизнь. Он умер героем. Друг Геннадия нес для тебя его последний привет, последние слова, но вражеский снаряд оборвал и эту молодую жизнь. И вот среди крови и обугленной земли я нашла окровавленный клочок бумаги и разобрала несколько прощальных слов, написанных рукой умирающего Геннадия…
Дорогая незнакомая подруга! Я не знаю, где находишься ты. Если ты не на фронте — иди на фронт. Возьми винтовку и отомсти за смерть друга. Иди на наш героический Севастопольский фронт. Я покажу тебе могилу Геннадия. Иди к нам, ты отомстишь. Нас много, женщин на фронте, и почти у каждой свое горе. И это горе удесятеряет силы и зовет к беспощадной мести. Вчера я видела восьмилетнего мальчика с оторванными снарядом ногами. Его несли санитары, а обезумевшая мать искала среди развалин его ножки…
Ты посмотришь на наших героев, и у тебя пройдет страх. Ты увидишь, как спокойны и суровы лица людей сражающегося Севастополя».
Вы мечтали, профессор, о сохранении женской красоты до старости. И полагали, что для этого потребуется сто лет. Прошло всего четырнадцать лет, и мир увидел эту невиданную красоту. Ей вовек не померкнуть, никакие годы не властны затмить ее».
Останин кончил читать. Он ничего не спросил, потому что сам был взволнован.
— Можно еще одну запись?
— Читай.
— «…В планшете лейтенанта Маркина лежало завещание. Оно было написано на синем листке обложки школьной тетради, на тыльной стороне которой чернели столбики таблицы умножения.
«Товарищ комиссар Соловьев!
В Тульской области есть деревня Нюховка (нехорошее название). Я хотел бы, если погибну героически, а иначе свою гибель не представляю, так как буду сражаться до последнего вздоха за уничтожение фашистских гадов, то передайте моим землякам, чтобы эту деревню назвали Николаевка или Маркино. Ведь мы все братья — командиры РККА и ВМФ, и вполне, кажется, этого заслужили. Передайте моей жене — пусть вырастит достойных патриотов нашей Родины. Хочу, чтобы Юрий и Слава были авиаторами. Юрий — летчиком, Слава — штурманом. Летали бы на одном самолете. А дочь Светлана пусть учится на врача. Капитан Н. Маркин».