Так же, на манер Зуенка, протяжно вздохнув, Воронков зашаркал разношенными кирзачами, загребая грязь носками. И ему казалось, что он всегда, всю жизнь шел по траншеям, ходам сообщения, окопам, щелям — там, где можно уберечься от очереди или снаряда. Хотя разумел: ходил и будет ходить и по открытому, простреливаемому полю, где словить пулю или осколок не составляет особого труда, это он умеет: везучий. Короче: будет ходить по опаленной войной земле до победы, окончательной и бесповоротной. Либо до смерти, коль суждена. И не иронизируй, Саня Воронков: тебя пять раз ранило, всего лишь ранило, а могло пять раз убить. Нет, убитым быть шансов было гораздо больше. Как, впрочем, и быть раненым. Отделывался легким испугом — не счесть сколько. Что, невезучий, скажешь?

До Гурьева он не добрел: выдохся, расписался, капут. Решил соснуть пару часиков, после сызнова пройти по обороне, проверить траншейную службу да и самому, как говорится, послужить. Когда в роте семь штыков, не зазорно и ротному побыть ночью наблюдателем. Судя по обстановке, до прибытия маршевиков, до пополнения спать придется мало. Да на войне много и не спят. Отоспимся после войны. Или на том свете…

Землянка, которую он мог занять под личные апартаменты, дохнула запустением и смрадом; в темноте различил: на нарах солома, какие-то лохмотья. Шинельки нету — на одну полу лег, второй укрылся, — а ночью прохладненько, из разбитого оконца сифонит сквознячком и болотной вонью. Но главное — один. Все же и на пару часов, и хоть собирается спать, он не хочет быть один. Пусть живая душа — неизвестно даже какая — окажется рядышком. Будет рядом живой человек — и Воронков спокойней уснет, это точно.

В соседней землянке на нарах спали двое — спиной к спине, так и спят фронтовики, укрывшись шинелью с расстегнутым хлястиком, храпели недурно, каждый в свою сторону, будто стесняясь мешать друг другу. В свете чадившей коптилки Воронков углядел в уголочке, за живыми душами, разостланную шинель — то, что надо, там и приземлимся. Ба, на скособоченном столике зеленый ящичек полевого телефона! О каких же личных апартаментах говорил капитан Колотилин, ежели телефон здесь! Впоследствии, когда поступит пополнение, когда у Воронкова появится ординарец, когда они приведут землянку в божеский вид, — тогда можно и связь перетянуть к себе. А пока живи и обживайся тут, лейтенант Воронков. Есть обживаться!

Стащив с плеча «сидор», он шагнул в уголок, и в этот момент живая душа, храпевшая особенно усердно, вдруг пробудилась. Человек в мятой гимнастерке с распахнутым воротом приподнялся, похлопал глазами, сырым спросонья голосом вопросил:

— Ты кто?

— Лейтенант Воронков. Командир роты.

— Кто, кто?

Он повторил. Сбросивши наконец дурманную сонливость, человек вытаращился:

— Командир роты? Здоро́во! Есть, командир, значит, будет и рота?

— Правильно, — сказал Воронков. — Кстати, как тебя кличут?

— Младший сержант Белоус Дмитро. Командир отделения… без отделения… — И первый протянул руку.

Усмехнувшись, Воронков протянул и свою. Поручкались. Белоус с хряском, с подвыванием зевнул, прикрыл рот ладошкой. Совсем молоденький, Воронков не зря с первого хода «тыкнул» его: нюх вострый!

Младший сержант Белоус сказал:

— Товарищ лейтенант, разрешите добрать сна! А то мне заступать скоро…

— Добирай, Дмитро… И я малость вздремну…

Белоус незамедлительно захрапел, а Воронков, подложив под щеку жесткий, как камень, вещевой мешок, глубоко вздохнул и выдохнул. Что означало: начнет засыпать. Сон, однако, взял не враз. Конечно, денек был насыщенный: штаб дивизии, штаб полка, везде разговоры-переговоры, добрался до батальона — опять же встречи, беседы, впечатления. Все-таки обрел свой дом. Пусть не очень уютный: сырость, грязь, постреливают, — зато это место, где и надлежит пребывать Сане Воронкову. Законно: если ты мужчина, то в такие годы должен воевать с оружием в руках, глаза в глаза с фашистами. Другого не дано, и ты так воспитан: грудью прикрыть Родину, и никто надежней тебя этого не сделает. Вопроса, как говорится, нету.

Впрочем, вопрос есть. Чтобы надежно прикрывать свою землю, нужно еще и воевать не как-нибудь, а умело, удачливо, победно. До сих пор Сане Воронкову давалось это нешибко. Может, не везло, может, вояка он неважнецкий. Как сложится здесь? Поживем — увидим. Во всяком случае, будет стараться. Покойная тетушка по матери, умерла еще до войны, проживала аж в Москве-столице, — та тетушка любила приговаривать: «Я всю жизнь трудяжила, лезла из кожи…» Вот и он будет трудяжить, лезть из кожи вон, чтобы воевать достойно, не выезжать на одной личной храбрости, умение, умение потребно! Хотя пора бы и научиться воевать как следует за два-то годочка, третий раскручивается…

А насчет надежности — прикрыл грудью Родину — не болтай, не бросайся громкими словами, надо бы отвыкать. Какое там прикрыл — от границы дошлепали до Москвы и Сталинграда, только теперь тесним захватчиков. Не гоним на запад, как о том взахлеб пишут газеты, а именно тесним: затяжные бои, обильная кровь, невосполнимые утраты. Так что не болтай. Тем паче, неведомо, сколько длиться войне. До Берлина еще далеко, уразумел, лейтенант Воронков?

Уразумел. Воевать будем еще и год, и два, и три, но испугать меня чем-то уже невозможно. Я потерял все, что имел. Больше терять нечего. Кроме своей жизни. Однако запросто, задешево ее не отдам, жить все-таки охота. А если уж погибать, так с музыкой. То есть пролить как можно щедрей кровь чужую, — такая, стало быть, диалектика. Кровь тех, кто вторгся в наши пределы и растоптал нашу жизнь. За это надо отвечать, за за это надо платить. И фашисты заплатят сполна, если даже Воронкову Сане и выпадет сложить голову.

Кому, куда о том  о т п и ш у т  однополчане? Шут его знает. Некому, некуда. Отписывают. А еще — о т к а з ы в а ю т. Не в смысле: посылают к черту, а в смысле: завещают что-то в наследство после смерти. Московская тетушка завещала им свои деньги на сберкнижке, и мама плакала: «Не отказывала бы нам этих сотен, жила бы на свете, разлюбезная моя сестренка Нюра…» Да, и словечко «отказать», как и словечко «отписать», несет в себе заряд некой угрозы, опасности и смерти. Так ли, иначе ли, но Воронков осознает это. Либо чувствует это…

Дмитрий Белоус всхрапывал весьма жизнеутверждающе, казалось: его храп подталкивал Воронкова в спину и спихнул бы с нар, если б не стена, к которой притулился лейтенант. С потолка срывались увесистые капли, стучали-долбили в подставленные котелки и миски. И не храп Белоуса мешал задремать, а эти капли, будто долбившие тебя в темечко — как клювом ночной хищной птицы. И еще мешал задремать огонек чадившей гильзы, но он не раздражал, а успокаивал даже, притягивал, манил к себе, и Воронков словно и с закрытыми глазами видел этот пляшущий язычок пламени.

Открыл глаза — в памяти как будто заплясали гильзовыми язычками слова: свеча… не угаснет… — отплясали, исчезли, и вспомнилось, что слова эти, фраза эта из какой-то народной песни, грузинской, армянской или азербайджанской. Точно, точно, песня народная, закавказская, и пел ее у них в гостях красный командир из Закавказья — горбоносый, с усиками, папин сослуживец но полку. Все-таки песня, вероятней всего, грузинская. Пел командир гортанно, с сильным акцентом: свеча не угаснет. Правильно, черт возьми! Не должна угаснуть жизнь некоего Воронкова Сани, пока не покараем Гитлера за все его зверства! Только так, и не иначе!

Он подумал о комбате, о своей нелепой детской обиде: одногодки, а Колотилин уж батальоном заворачивает, капитан, орденов полно. Действительно, нелепо и глупо обижаться на кого-то или что-то. Кто тебе препятствовал воевать удачливей, победней и тоже стать капитаном и комбатом? Многое препятствовало, А, ерунда все это. Он воевал лучше, ты хуже — вот и весь сказ. И задача одна: так воевать, чтобы не было стыдно самого себя. И сражаешься ты, лейтенант Воронков, не ради чинов и званий. Так-то.

Воронков, не отрываясь, глядел — глядел на светильник и незаметно уснул — крепко, без снов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: