Наконец наша очередь подошла к кассе, мы с мамой купили билеты, получили по осьмушке дрянного хозяйственного мыла и вошли в раздевалку.

Я старался всё время смотреть себе под ноги, но не заметить ничего из того, что происходило вокруг, было, конечно, невозможно. Женщины, войдя в раздевалку и как бы попав в какое-то своё, тайное, недоступное мужчинам царство, совершенно преображались и полностью теряли весь тот покорный вид ожидания, с которым они стояли в очереди.

Пока мы искали с мамой место, мимо нас непрерывно проходили, пробегали, проносились какие-то полуодетые тётки с распущенными, закрывающими их лица и глаза волосами в таких фантастических, ниже колен, фиолетовых и синих трусах на резинках, о существовании которых в природе я просто не подозревал.

Непрерывно распахивались двери мыльного отделения, и оттуда появлялись абсолютно голые, раскрасневшиеся, распаренные существа, облик которых потряс меня. Я никогда не думал, что раздетые женщины могут быть так разительно не похожи на одетых.

Когда мы наконец нашли место, прямо напротив нас угнездилось шумное семейство, состоявшее из бабки, матери, взрослой дочери лет двадцати, двух девчонок моего возраста и парня немного постарше меня. У всех у них в руках были тазы с бельём.

Они быстро составили тазы на полу пирамидой и начали разоблачаться. У меня зарябило в глазах. Бабка и мать разделись быстрее всех и, наклонившись, начали сортировать бельё.

Я старался прятать глаза, но мать семейства так энергично хлопотала со своими тазами у меня перед самым носом, что колоссальные её формы лезли мне в глаза сами собой. Мне стало стыдно, я покраснел, словно увидел нечто предельно запретное, но в это время мать семейства выпрямилась и, посмотрев на меня, как-то понимающе и печально улыбнулась мне, будто увидела во мне товарища по несчастью.

Потом она повернулась к дочерям и прикрикнула на них. Костлявые голенастые девчонки напоминали лягушат, а старшая дочь, уже похожая на мать, была, конечно, вся в расцвете своей щедрой молодости, и это было так прекрасно в своей откровенной близости, что я, похолодев, оцепенев, потеряв всякую способность двигаться и, может быть, даже на мгновение ослепнув, неподвижно сидел на скамейке и невидяще глазел на стоявшую в двух шагах от меня девушку.

Но больше всех из всего семейства меня поразил парень. Он стоял напротив меня, засунув руки в карманы штанов и с безразличным, безучастным, неприсутствующим видом смотрел куда-то вверх. Сплошное женское окружение, видно, так надоело ему дома, что здесь, в бане, он как бы молча говорил своей позой всем окружающим: «Глаза бы мои на них не глядели».

— Чего стоишь, как засватанный? — крикнула на парня мать. — Раздевайся, ждать тебя, что ли?

Парень перевёл на меня взгляд («Куда нас завели с тобой?» — угадал я в нём безмолвный вопрос), как-то доверительно качнулся в мою сторону и вдруг, отвернувшись от всех своих родственниц, сделал головой и губами такое движение, какое делают, когда хотят плюнуть, — тьфу, провалились бы все со своей баней!

Этот смелый его поступок по отношению к собственному семейству, как ни странно, сильно помог мне в моей дальнейшей ориентации в предбаннике. Я вышел из своего оцепенения и встал со скамейки. Подумаешь, храбро подумал я, ну и что тут такого? Ну голые и голые! Эка невидаль. Противно, конечно, но что поделаешь — война. Если бы не война, разве мог бы я хоть когда-нибудь очутиться здесь? Да никогда! А теперь приходится, война! Не ходить же мне, на самом-то деле, столько дней немытым из-за своей стыдливости? Если все эти бабы нисколько меня не стесняются, то мне-то уж чего их стесняться? Ведь я же мужчина.

— Раздевайся, раздевайся, — тихо сказала мне сзади мама.

И я смело начал стаскивать с себя штаны.

Хлопотливое семейство, задевая меня тазами, локтями и кое-чем другим, двинулось в мыльное отделение.

— Если хочешь, — сказала мама, — можешь остаться в трусах…

Плевать я хотел на трусы — тьфу! Никого я и ничего не боюсь. Правильно этот парень напротив презирает всё это суетливое бабьё. Молодец. Тьфу!

И трусы мои полетели на скамейку вслед за штанами и рубашкой.

— Пошли! — решительно сказал я маме и взял наш таз с бельём.

Очередь постепенно втянулась в мыльное отделение. Мы довольно быстро нашли свободную лавку, и я, всё так же деловито, начал помогать маме стирать бельё: тёр мылом собственные, рубашки и майки, полоскал полотенца и простыни, стоял в очереди за горячей водой.

Со всех сторон меня окружали разгорячённые, блестевшие от воды взрослые женщины. Но я совершенно спокойно взирал на всё это. Всего этого было слишком уж много вокруг, всё это никем не скрывалось, не утаивалось. Всё это было не бесстыдство, а беда войны, её изнанка, обратная сторона изломанного войной тылового быта.

Конечно, я был тогда ещё очень маленьким. Мужское начало ещё не просыпалось во мне, хотя в одиннадцать лет оно уже могло бы проснуться. Но я был слишком угнетён войной. И поэтому все эти голые женщины вокруг выстраивались для меня в один ряд с нашей проходной комнатой, моим ночным стоянием в очередях за хлебом, изнурительной маминой работой в две смены, моим курением (и тем, что я, привыкший учиться, сейчас не учился) и всеми остальными знаками скомканной войной жизни в длинную вереницу нелепостей бытия.

…В одно из путешествий за горячей водой я встретил около крана того самого парня, который стоял в раздевалке напротив меня.

— Ну, как? — усмехнувшись, спросил он.

— Нормально, — безразличным тоном ответил я.

Парень наклонился ко мне и прошептал на ухо несколько похабных слов.

— Дурак! — отстранился я от него.

Я больше всего боялся, что эти слова (конечно, знакомые мне, читанные неоднократно на заборах и стенах) всплывут в моей памяти. Я не мог позволить себе вспоминать эти слова — рядом была мама.

И вот теперь этот обалдуй (понравившийся мне там, в раздевалке) дёрнул за эту ниточку.

— Ну, чего шепчетесь, чего шушукаете, бессовестные! — насыпалась на нас сзади одна из тех двух старух, которые привели мыться в баню совсем немощного старика.

Я набрал горячей воды и, отойдя от крана, обернулся на старуху. Господи, до чего же уродлива и безобразна она была! Будто она всю жизнь висела на дыбе и подвергалась пыткам в застенке. А старик, к которому подошла старуха, костляво и безучастно сидел на лавке. Он был похож на съеденную рыбу.

— Давай-ка я потру тебя мочалкой, — сказала мне мама, когда я принёс шайку с горячей водой на нашу лавку.

Мама уже выстирала всё бельё и теперь хотела как следует «выстирать» и меня.

Я сел на лавку. Мама тёрла меня мочалкой, а предательские слова, сказанные мне около крана соседом по раздевалке, полезли (уже независимо от моего нежелания вспоминать их) мне в голову.

И в Москве, а уж тем более в Уфе, я слышал во дворе от своих сверстников и старших парней много разговоров о физических отношениях между мужчинами и женщинами. Но здесь, в бане, стеснённый комплексами собственной стыдливости, я как-то забыл об этом. И вот теперь этот кретин около крана…

Я начал пристально и с какой-то нарастающей, тёмной тяжестью в сердце разглядывать моющихся около меня женщин. Я начал замечать все их движения, которые раньше не замечал, все позы, которые они принимали, намыливая себя и друг друга. С паскудной, мрачной пытливостью слабоумного я «вонзился» сузившимися, как у кота, зрачками в своих соседок, обращая почти болезненно обострившееся внимание только на то, женское, на что ещё две минуты назад никакого внимания не обращал.

Я пробудился от своего бесполого «сна», и пальцы на руках и ногах у меня начали мелко, по-собачьи дрожать.

— Ух какой же ты всё-таки был грязный! — тихо говорила сзади мама, намыливая мне шею. — Ещё несколько дней, и на тебе, как на школьной доске, можно было бы писать мелом целые слова.

Её мягкие руки гладили мне лопатки и плечи, проводили мочалкой по спине, а я весь содрогался, вспоминая проклятые, услышанные около крана слова, и цепко рассматривал стоявшую около меня сбоку женщину — её грудь и тёмный низ живота.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: