Я обвиняю младшего сына Золотова — Владислава — в рабском подчинении старшему брату. Рабство — синоним трусости, бесхребетности, мелкотравчатости. Из страха перед зверем-братом Владислав позабыл, что он — человек, и тоже стал на четвереньки. Что из того — он не убивал? Он потворствовал, позволял убивать брату, лишь заботясь о том, чтобы отвести его «карающую» руку от себя и от жены.
Дина видела, как от каждого слова Юлии Андреевны Славка все плотнее сжимает губы, как густеют красные пятна на его шее и лице. А Маруся заметно бледнела, на ее глаза навертывались слезы.
Острая жалость рвала Динино сердце. Ей было жаль Славку, не сумевшего подняться над ничтожеством Родиона, Марусю, полюбившую Славку, Юлию Андреевну, вынужденную говорить так жестоко, когда на самом деле она лучше гору бы сдвинула и увела из этого зала, от своих же обвинений Марусю и Славку…
Всю ночь Дину преследовали тяжелые сны. То она стояла в сером жакете и белой блузке английского покроя перед судейским столом и неестественно громким голосом возглашала: «Я обвиняю», то карабкалась по крутой тропке в гору от Монгола, а он, размахивая каменным топором, кричал: «Убью!», то плакала, стоя подле Славки, и упрашивала Марусиным голосом: «Ты крепись. Я буду ждать тебя», то шла куда-то за Модестом Аверьяновичем, а он просил ее ступать как можно тише, то спорила с Лялькой, доказывая, что важно знать, с кого делать жизнь, и это ничуть не значит терять свою индивидуальность, это непременное условие формирования характера.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Шум в классе стоял неимоверный. Все приникли к окнам, открыли форточки.
— Падает! Да что вы ослепли? Падает, точно.
Падал купол церкви. Все видели, как он кренился, блеснув крестом, медленно заваливаясь набок. Вокруг школы, выстроенной в самом центре базара, творилось нечто невообразимое. Летели с прилавков овощи, в бело-желтое месиво превращались яйца, сыпалась прямо в тающий снег из опрокинутых мешков мука. Люди убегали с базара, где на глазах у всех свершалось чудо: отрывался от храма божьего купол и медленно, как бы раздумывая, падал.
Дина и Лялька стояли у окна, обнявшись, напуганные происходящим.
В класс влетела Ирочка:
— Дети. (Для нее десятиклассники все еще оставались, детьми). Прошу вас, садитесь и послушайте. Это всего-навсего туман. Густой молочный туман. Неужели не сообразили? Создалась иллюзия падающего купола. Туман рассеется, и вы увидите: купол на месте. Стыдно! Стыдно, что и вы, как последние невежды, поддались панике.
Надо было видеть Ирочку в гневе! Ее полная фигура как бы вытягивалась, делалась тоньше, полные руки то взметались, карая, то опускались, милуя, высоко уложенные косы колыхались в такт гневным словам. Она умела наводить порядок в самых беспорядочных ситуациях. Ее властному голосу, ее приказаниям подчинялись, не раздумывая.
Усаживались, стараясь не смотреть в сторону окна. Ирочка велела Ляльке раздать сочинения.
— А где мое? — спросила Лялька, положив последнюю тетрадь перед Аликом Рудным.
— Дети, — значительно сказала Ирочка. — Поздравим Ларису. Она написала отличное сочинение. Твоя работа, Ляля, отправлена на выставку в Дом работников просвещения. Не сомневаюсь, что ее отберут как лучшую на Всесоюзную выставку. Я горжусь, Ляля, что ты моя ученица.
Лялька густо покраснела. Она, как хвори, боялась Ирочкиных похвал, нередко жаловалась Дине: «Зачем она обо мне: так при всех? Перед ребятами неловко».
Урок, как всегда, интересный, шел своим чередом. В окна, ослепив, заглянуло солнце. Прорезав воздух, оно ударило в светлые Ирочкины волосы и они вспыхнули, засветились рыжинкой, незаметной при обычном освещении.
— Теперь сделайте любезность, подойдите к окнам, — попросила Ирочка.
Класс, как по команде, поднялся. Церковь стояла на том же месте, невредимая, целая, ее медный купол, подожженный солнцем, горел.
Дина ощутила острый стыд. Будто ее застали раздетой.
— Дети, — голос Ирочки накалялся, звенел, — не поддавайтесь панике! Умейте оставаться с ясными головами даже тогда, когда это кажется невозможным. В жизни всякое случается. Не теряйте при этом хладнокровия и разума. Прошу вас. (Ирочка из каждого факта делала обобщения.)
Через много лет Дина вспомнит Ирочкины слова и в том невозможном, что лежит за пределами человеческого понимания, разума, сердца, сумеет остаться с ясной головой, не даст себя обмануть густому белому туману, создающему иллюзию падающего купола.
Шурке Бурцеву поручили делать раз в неделю международный обзор. Он готовил информации с удивительной для него тщательностью, но после каждой на плечи Дины как бы ложилась гора кирпичей. О чем бы Шурка ни говорил, все у него сводилось к одному: мир тонет в крови. Мир воюет. И никто не поправлял Шурку, не одергивал, не возмущался. Больше того, на переменах, по дороге домой Дина слышала те же разговоры о войне. Она по привычке отмахивалась от неприятных разговоров, но мысли лезли, тревожили, от них, как от голода, сосало под ложечкой.
— Борь, — спросила она однажды, наблюдая за тем, как брат переобувался. — Борь, война будет?
Борька целую вечность зашнуровывал ботинки, наконец высказался:
— Столкнулись два класса: лоб в лоб. Не разойтись без драки.
Господи, и Борька! И он о том же. Но почему, почему нельзя обойтись без драки? Человеку все дано, чтобы договориться. Сядьте за круглым столом. Вы хотите мирового рынка, господа? А мы считаем…
Дина начинала доказывать господам капиталистам, что она считает, и получалось: договориться невозможно.
Родители слали требовательные письма: только Дина окончит школу, чтобы ехала к ним. А ей не хотелось уезжать. Она любила свой город, жаркий и пыльный летом, с неустойчивой зимой, с красавицей осенью, с головокружительным запахом акаций по весне. К тому же здесь имелся пединститут, а в строительном городке, куда не так давно перевели отца, пединститута не было. Но если война… Не лучше ли отцу и матери возвратиться?
— Бабунь, вдруг война? Как тогда ты? Отец с матерью? Мы с Борькой?
— Как все, так и мы, — ответила бабушка.
И Дина успокаивалась. Но после очередной Шуркиной информации страх опять сжимал сердце, становилось душно, как перед грозой.
В воскресенье Дине и Ляльке предстояло идти к родителям Михаила Бугаева. Удовольствие! Иди, докладывай почтенным гражданам, что сын у них — балбес. Дина хотела отказаться, но Лялька не попросила, а приказала: «Ты пойдешь». Идти? В таком случае, Лялечка, изволь выслушать лекцию на тему: как вести себя у Бугаевых. Не перебивать друг друга — раз, не распыляться по пустякам — два. О главном — дерзостях Михаила и его лени — сказать обстоятельно. Лялька молча слушала, размахивая, как всегда, в знак протеста руками. Дина сделала вид, что ей непонятен Лялькин протест.
Неожиданно Лялька огорошила вопросом:
— Какой, по-твоему, Мишка?
— Бугаев, что ли? Никогда о нем не думала. Отсидит положенные пять-шесть уроков, и айда. Смылся!
— А почему он смывается? Почему ни с кем не дружит?
— Спроси у него.
— Я у тебя спрашиваю.
— Да что я — совесть Бугаева?
Лялька недобро взглянула на Дину:
— Произносим красивые слова, а как доходит до дела…
— Какого дела?
Лялька промолчала. Дина подумала, что даже подругу неудобно расспрашивать, если она молчит.
— Шурка больно злой гоняет, — осторожно прощупывая почву, сказала она. — Вы поссорились?
— Скучно мне с ним.
— Скучно с Шуркой? Новость!
— Всегда одинаков. — В тоне Ляльки звучала неприязнь. — Я заранее знаю, что он скажет, о ком что подумает. Ошибки совершают другие, он — нет. Длинный ноготь отрастил на мизинце. «Обрежь, говорю, противно». — «Лялечка, у меня ничего не может быть противным». Самовлюбленный полуаристократ-полушут.
Вот это да! В прошлом году, бывало, скажешь что плохое о Бурцеве, Лялька просит: «Не надо, Дина. Ты его не знаешь». И вдруг — верь не верь — такая тирада.