— Ой, Мишка! Ты, кажется, скоро начнешь писать стихи.

— Стихи — нет. Я на стихи — оклохома. Давай портфель.

В класс они входили со звонком.

— Царица Лебедь и ее телохранитель! — услышала Лялька зловещий шепот Муси Лапиной, соседки по парте.

Мусю Лялька не любила, та это чувствовала и отвечала ей откровенной неприязнью. За что Лялька не любила Мусю, она не могла бы толком объяснить. За громкий смех. За неумение слушать. За панику перед каждой контрольной. Наконец, за ее длинный нос, который она всюду сует. Нос Муси послужил предлогом для эпиграммы.

Дверь открывается,
Нос появляется.
Плавной походкой
Входит молодка.
Глазки — маслины,
Лобик — ослиный.
В профиль она —
Страсти полна.
Ну, а в анфас —
Дикобраз.

— Кто ж это — царица Лебедь и ее телохранитель? — приняла Мусин вызов Лялька, хотя Балтимора уже входила в класс.

Муся окинула Ляльку презрительным взглядом, перевела его на Михаила Бугаева.

— Все ясно, — весело отозвалась Лялька.

Прошло несколько дней. Лялька заметила: к кому ни обратится, ее слова повисают в воздухе. С нею не разговаривают, от нее отворачиваются.

— Динка, ты не слышала: против меня не готовится заговор?

— Будто нет.

— Может, мне кажется?

Но Ляльке не казалось.

Только она собралась после уроков выйти из класса, как ей загородила дорогу Муся:

— Не стыдно? Не стыдно?

— Чего мне стыдиться, ягненочек?

— Своего поведения. Таким, как ты, не место в школе, рядом с порядочными.

— Это ты-то — порядочная?

— Не хорохорься, не хорохорься. Шурка нам все рассказал…

— Что он вам мог рассказать, Шурка?

— А то… а то… — Муся задыхалась от возбуждения. — Что вы были с ним, как… муж и жена.

— Ты спятила?! — крикнула, подходя, Дина.

Лялька закрыла ей рот рукой, не моргая, смотрела на Мусю. Лялькино лицо было белее стены.

— Врешь. Шурка такое не мог сказать.

— Охоньки-хохоньки, я вру! Шурка! Иди сюда, — крикнула Муся в коридор, где голубела бурцевская рубашка. — Подтверди: ты говорил про ваши отношения?

Лицо Шурки тоже было белее пергамента.

— А зачем ты… выложила? — смущенно спросил он Мусю, не снимая тем самым, а подтверждая обвинение.

Лялька так посмотрела на Бурцева, что всем показалось: ударит! Но она только взяла его за плечи, повернула лицом к свету.

— Вот ты какой! — медленно, не веря, протянула она. — Ну, спасибо, Шура.

Она выбежала, оставив на чужой парте портфель. Дина взяла ее портфель, прошипела Бурцеву: «Альбинос!», выскочила следом. Перед Бурцевым, расставив ноги, возник Бугаев.

— Ну-ну… — встала между ними Муся Лапина.

Михаил отстранил ее, велел выйти из класса остальным. За плотно прикрытой дверью не раздалось ни звука. Муся бросилась в учительскую.

Когда задыхающаяся Ирочка вбежала в класс, там сидел один Бурцев — бледный, с подрагивающим веком.

2

В кабинете завуча окно закрывалось только на время метели. В жару и стужу оно было распахнуто, и, если он кого-либо вызывал к себе, это называлось «идти на ледяную вахту». Сегодня выдался удивительный день. Ломилось во все щели солнце, словно ему было мало просторов Вселенной, своего необъятного царства в вышине.

— Вы меня вызывали, Николай Николаевич?

Дина держалась за ручку двери, как бы надеясь, что сейчас он скажет: «Нет, не вызывал», и она обрадованно прикроет тяжелую, обитую коричневым дерматином, дверь.

— Заходи, Долгова.

Завуч трижды поправил пенсне, провел рукой по вьющимся волосам, медленно закрутил ручку-самописку, встал из-за стола. Разговор предстоял серьезный, Дина видела это по его движениям, по его сдвинутым бровям. «Неужели и он — о Ляльке?» — испуганно подумала она. Вчера ее спросила Ирочка, верит ли Дина в сказанное Бурцевым? Дина вспыхнула, грубо отрезала: «Поверит в такое разве что гадина!» — «Но класс объявил Ляле бойкот». — «Десять человек — не класс. И не надо об этом, слышите?»

У Ирочки были разные недостатки. Написав на доске предложение, она слизывала мел с пальцев — с каждого в отдельности, а потом со всех вместе, будто играла на губной гармошке; она смеялась с закрытым ртом и потому смех у нее получался неестественным, сдавленным; она не по летам молодилась — носила слишком открытые платья… Но достоинств у нее было больше. Прежде всего, Ирочка никогда не вызывала родителей, как бы и кто ни провинился. Она умела говорить с набедокурившим сама, и говорить так, что результат был значительней, чем наказание отца или слезы матери. Она редко обращала внимание на тон, каким с нею разговаривали. Тон — не всегда проявление грубого характера. Чаще всего он отзвук состояния, в котором находится собеседник. И Ирочка искала причину неуравновешенного состояния, а не отчитывала за неуравновешенность. На Динино «Не надо об этом… Слышите?..» она спокойно ответила: «Хорошо. Не будем». И потом Дину весь день, всю ночь грызла совесть: зачем она крикнула и почему не пожелала высказать Ирочке того, что думает?

«Если он заговорит со Мной об этом, — сказала себе Дина, тревожно наблюдая за медлительными движениями завуча, — я останусь совершенно спокойной. Я должна быть спокойной».

— Ты садись, Долгова, садись. Вот представь: вызывал тебя — знал, как поведу разговор. А пришла ты — и вдруг мне стало трудно спрашивать.

«Ему известно, как я ответила Ирочке», — подумала Дина и промолчала.

— Ты давно дружишь с Куликовой, — произнес завуч, сняв пенсне. — Ты девушка мыслящая, наблюдательная. Мимо тебя не могло бы пройти что-нибудь недозволенное в дружбе Ляли и Шуры. — Он перехватил Динин взгляд и поторопился предупредить взрыв. — Я не требую от тебя фискальства, предательства. Я хочу понять: к чему Бурцеву понадобилось грязнить свою подругу?

— Зачем вор ворует? Убийца убивает? Подлый подличает?

— Ты и раньше считала Бурцева вором, подлецом?

— Для таких, как Бурцев, нужен случай, чтобы раскрыться.

— Что же произошло между Бурцевым и Куликовой?

— Не знаю.

Завуч надел пенсне, покачал головой:

— Тебя не волнует, что большая часть класса не разговаривает с Куликовой? Бурцеву поверили.

— Моя бабушка говорит: «Худое слово на орлиных крыльях поднимается, доброе — на черепахе ползет».

— У тебя мудрая бабушка. Но она не помогла тебе…

Дина вскочила:

— Стало быть, вы верите? Вы верите гнусности, которую придумали из мести, зависти, ревности? Говорить о благородстве Гарибальди, непримиримости Суворова, честности Маркса — одно, а верить в благородство и честность живущего рядом — другое? Разрешите уйти, Николай Николаевич?

— Сядь.

Дина стояла, сжав рукой спинку стула, с напряженно вытянутой шеей, и Николай Николаевич понял, чего ей стоило не выбежать из кабинета.

— Сядь, — мягко повторил он и, поднеся свой стул к ее, сел первым.

Дина нехотя опустилась рядом.

— Я что-то не так сказал, извини. Но Лариса пользуется неограниченной свободой дома, нам это известно. У нее никогда не бывает контроля, который бы предупредил ее ошибочный шаг.

— Она — сама себе контроль.

— В семнадцать лет собственный контроль может подвести, Дина. Когда тебе будет тридцать, ты поймешь. Ты, кажется, собираешься после десятилетки в педагогический? Значит, и у тебя случатся трудные моменты в практике, чрезвычайные происшествия, столкновения с личностями. И ты подчас станешь в тупик: как поступить? И ты будешь искать ответа на свои сомнения, колебания — в ребячьей среде, в тех, кому веришь, на кого не раз опиралась. Я намеренно не вызывал к себе ни Бурцева, ни Куликову. Я не рассчитываю на их откровенность, но ты мне должна объяснить… объяснить ради той же Куликовой. Бурцев позволил себе подлость, даже если сказал правду.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: