Теперь такие деревянные дома с мезонинами и высокие деревянные заборы — большая редкость. Часть из них разобрали на дрова в блокаду. А в XIX веке их было множество. Они определяли характер питерских улиц не только на Петроградской, но и за Невской заставой, на Охте, на Васильевском острове, особенно на дальних его линиях, за Малым проспектом, в Гавани.

Вообще василеостровские линии, спроектированные архитектором Трезини по желанию Петра I, сохранили лишь слабый след идеи создателя. По замыслу, здесь должен был возникнуть новый Амстердам, Венеция — каналы по линиям, проспектам, вдоль здания Двенадцати коллегий… Мечта Петра осталась неосуществлённой.

…Расчертила линии
Крепкая рука.
О, сюда бы Плиния —
Да не те века.
Всё изрыть каналами,
Поселить бы знать.
Катька застонала бы —
Да не та казна.
Лодочек флотилия,
Музыка, игра.
Ели бы и пили бы —
Да не та пора.
Садик. Речь немецкая.
Шнапс. Сковорода.
Не сбылась Венеция —
Вышла слобода.
В. Васильев

Действительно, улицы в глубине Васильевского острова долго сохраняли налёт провинциальности. Может быть, и до сих пор этот дух проглядывает здесь.

«Тихо, скромно, а уж за Средним проспектом, прямо можно сказать глушь, — писал в своих воспоминаниях в 20-е годы нашего столетия Сергей Михайлович Волконский, внук декабриста Волконского. — Однажды, помню, видел, как дворник мостовую поливал (вы думаете кишкой?) из чайника с отбитым носком… Как непохожи на суровое величие северной столицы эти провинциальные проспекты, скромные деревянные особнячки, заборы, покосившиеся ставни маленьких распивочен, большие размалёванные вывески, суета Андреевского рынка, звон Андреевского собора… На Васильевском жило много немцев, много и англичан. Это тоже придавало характер публике и домам, и магазинам…»

Перечёркивая три проспекта, линии с одной стороны выбегали к Большой Неве, к сфинксам у Академии Художеств, гранитной набережной; здесь они были под стать «военной столице». А перешагивая за Средний, за Малый проспекты, они тонули в садах и огородах, скрипели деревянными мостовыми, пахли дегтем, сеном и берёзовыми дровами.

О том, что петербургские улицы различаются своими запахами, иронично писал в 1844 году Аполлон Григорьев: «Большая часть улиц Петербурга не считает еще и века существования. С первого взгляда они очень похожи друг на друга. Те же высокие, важные дома, те же жёлтые стены с красными крышами, то же бесчисленное множество окон, флегматически глазеющих на улицу, почти везде одна и та же архитектура. Но, не говоря уже о различии частей города, из которых первая, Адмиралтейская, похожа на Охтенскую так, как Пекин на Варшаву и Калькутта на Царевококшайск, — все улицы Петербурга резко отличаются одна от другой если не зданиями, длиною тротуаров и мостовою, то по крайней мере запахом. Да! Это факт исторический, физиологический, не подверженный ни малейшему сомнению. Каждая петербургская улица имеет свой особенный, ей одной только свойственный запах. Миллионная пахнет совсем не так, как Садовая, Конюшенная иначе, чем Мещанская. Только те люди, у которых не вполне развито чувство обоняния, не замечают этого различия. Людей с тонким носом при переходе из одной улицы в другую тотчас обдает совершенно другим запахом. В особенности, как говорится, бьют в нос улицы многолюдные и отличающиеся множеством вывесок и изображениями разных привлекательных предметов. Иногда, обыкновенно рано утром и поздно вечером, в холодную погоду, запахи эти делаются видимы и почти осязательны, сгущаясь в неблаговонный туман или тёплый пар, долго носящийся по разным улицам… Так, Гороховая пахнет странной смесью горячего хлеба с деревянным маслом. Большая Подьяческая — старыми сапогами и сушёными грибами. Чернышев переулок — сбитнем… и соленой севрюжиной. Фонарный… но всех не перечтёшь. Подробное исчисление запахов принадлежит статистике Петербурга».

Улицы различались мощением — грубый булыжник или более ровная брусчатка. Были совсем «бесшумные» улицы, вымощенные торцовыми деревянными шашками — колеса экипажей мягко шелестели по таким мостовым. Улицы фабричных и заводских окраин были плохо освещены, чаще всего керосиновыми фонарями. От этого они казались хмурыми, особенно в непогоду. Поэт прошлого века Дмитрий Минаев в стихотворении «На улице» останавливает четыре мгновения петербургской уличной жизни:

I
Утро. Весь город от сна просыпается…
Люди рабочие всюду бегут.
Гул и движение… Кто-то ругается
И… непременно кого-нибудь бьют.
II
Полдень. Столица как будто наряднее,
Взад и вперёд экипажи снуют…
Треск: на передних наехали задние
И… непременно кого-нибудь бьют.
III
Вечер. По улицам газ зажигается,
Речи свободней слетают, и кнут
Как-то живее в руке поднимается
И… непременно кого-нибудь бьют.
IV
Ночь. Люди спят уже. Время приспело им
Кончить подённый свой труд,
Если же шаг мы по улице сделаем —
Там непременно кого-нибудь бьют.

«Окрестности нашего жилища, — вспоминал художник Добужинский, — были мрачные, недалеко пролегал жуткий Обводный канал, а наша улица упиралась в Забалканский проспект (нынешний Московский), всегда грохочущий от ломовиков, полный суетливого люда, одна из самых безобразных и даже страшных улиц, настоящий Питер. В осеннюю липкую слякоть и унылый, на много дней зарядивший петербургский дождик, казалось, вылезали изо всех щелей петербургские кошмары и „мелкие бесы“, и я спешил пройти скорее угнетавшие меня места, подняв воротник до ушей и проклиная гнилую питерскую погоду, лужи и мокроту, забиравшуюся всегда в калоши. Я предпочитал с нашей 7-й роты (теперь 7-я Красноармейская) попадать на просторы Измайловского проспекта, на который выходила наша улица с другого конца. Там стоял ряд одинаковых зеленовато-белых кубов — казарм измайловских солдат с палисадниками, один как другой, и белела громада Троицкого собора с колоннами и золотыми звёздами на синих главах. Тут было менее людно, казённо-чинно, и веяло Санкт-Петербургом».

Мы, наконец, подошли к парадным, стройным, струнным улицам и проспектам. Их движение отличает устремлённость. Куда? К Адмиралтейской игле? К Неве? В бесконечность? Прямые, широкие, проведенные по линейке, надменные, гулкие улицы Петербурга задевали душу, восхищали и раздражали.

«Изморозь поливала улицы и проспекты, тротуары и крыши; низвергаясь холодными струйками с жестяных желобов, — пишет Андрей Белый в романе „Петербург“, — изморозь поливала прохожих: награждала их гриппами; гимназиста, студента, чиновника, офицера, субъекта; и субъект (так сказать, обыватель) озирался тоскливо; и глядел на проспект стёрто-серым лицом; циркулировал он в бесконечность проспектов, преодолевал бесконечность, без всякого ропота — в бесконечном токе таких же, как он — среди лета, грохота, трепетанья пролёток… Мокрый, скользкий проспект: там дома сливались в планомерный, пятиэтажный ряд; этот ряд отличался от линии жизненной лишь в одном отношении: не было у этого ряда ни конца, ни начала… Мокрый, скользкий проспект пересёкся мокрым проспектом под прямым девяностоградусным углом; в точке пересечения линий стал городовой. И такие же точно там возвышались дома, и такие же серые проходили там токи людские, и такой же стоял там зелёно-жёлтый туман… Весь Петербург — бесконечность проспекта, возведённого в энную степень…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: