Три проспекта, три луча, устремлённые к Адмиралтейству, три характера — Невский, Гороховая, Вознесенский.
Невский — великий лжец и притворщик, по словам Гоголя. «Здесь всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется». Невский — это театр, это сцена с великолепными декорациями, меняющимися в течение дня, с местами для зрителей, с галёркой и кулуарами. Ничего не изменилось с тех пор, как Гоголь «раскусил» его, только Время прокатилось по проспекту; кое-где задержалось, кое-где и следа не оставило.
Другая лучистая улица — Гороховая. В 60-е годы XX века её заткнули, точно пробкой, зданием ТЮЗа. Это изменило её движение и сплюснуло пространство с одной стороны. Но если обернуться к Адмиралтейству, улица опять вздрогнет и вытянется в струнку. В ней есть что-то купечески-столичное. Она уступает безупречному щёголю Невскому, но отличается независимостью и своенравием.
Из трёх лучей Вознесенский — самый изящный и немного напоминает учителя танцев в башмаках с пряжками и белых перчатках. Он не так театрален как Невский, не так загружен транспортом, как Гороховая. У него танцующая походка, и его проходишь быстрее. Он не наскучит, не утомит, изящно приподнимет шляпу у Фонтанки, раскланиваясь с Измайловским проспектом.
Ну вот, теперь мы заговорили о петербургских улицах не только как о внешнем городском пространстве, но как о характерах — сложных, капризных, печальных или трепетных.
«Каменноостровский проспект, — писал Осип Мандельштам в конце 20-х годов, — одна из самых лёгких и безответственных улиц Петербурга. В семнадцатом же году, после февральских дней, улица эта еще более полегчала, с ее паровыми прачешными, грузинскими лавочками, продающими исчезающее какао, и шалыми автомобилями Временного правительства. Ни вправо, ни влево не подавайся: там чепуха, бестрамвайная глушь. Трамваи же на Каменноостровском развивают неслыханную скорость. Каменноостровский — это легкомысленный красавец, накрахмаливший свои две единственные каменные рубашки, и ветер с моря свистит в его трамвайной голове. Это молодой и безработный хлыщ, несущий под мышкой свои дома, как бедный щёголь свой воздушный пакет от прачки».
Есть в нашем городе одна-единственная улица, не похожая ни на какие другие. Её хорошо показывать приезжим. Каждый раз, идя по ней, невольно разгадываешь какой-то секрет, скрытый в этом странном пространстве, но тотчас забываешь, свернув на круглую площадь, — бывшую Чернышёву, а теперь Ломоносова. Это улица Зодчего Росси.
Только чужой произносит название улиц Петербурга безразлично. Но у петербуржца, ленинградца при слове «Литейный», «Садовая», «Пушкарская», «Литовский» — где бы он ни находился — сердце забьётся особенно. Какое движение души, освещение дня и время года должны совпасть, соединиться, чтобы возник образ улицы, её душа и характер?
А ведь ещё мы отличаем петербургскую улицу в белую летнюю ночь от улицы зимней или осенней:
Вечерние улицы Петербурга с убегающими цепочками фонарей погружаются в лиловый сумрак. По-другому звучат шаги, по-другому движутся тени, зажигаются окна в домах… Есть в городе улица нашей любви и улица утраты.
И конечно, мы бережем в памяти улицу нашего детства, её приметы, её звучание:
Петербургские улицы… Они меняются во времени; какие-то медленно и малозаметно, какие-то стремительно, до неузнаваемости. И только одна остаётся неизменной — Невский проспект! Устремившись в бесконечность, подхватывая на лету своих прохожих, пережив не единожды холод, голод и разруху, он всё тот же великолепный лгун и соблазнитель — Невский проспект. Строки, написанные о нём более ста лет назад, не устарели и теперь, в конце XX века. Ещё раз:
Дворы
Особенный характер Петербурга, его черты, взгляд и дыхание отпечатались не только в облике главных улиц, площадей, великолепии набережных, но, может быть, еще более в тех складках городской ткани, которые открываются постороннему взгляду не сразу.
Это — петербургские дворы. Их бесконечное многообразие, непохожесть и, вместе с тем, некая общность, которая узнается сердцем и душой горожанина.
Дворы Петербурга — это особая субстанция города. Они обладают удивительным свойством — в них задерживается время. Будто жизнь, попадая в их пространство, невольно отливается в одни и те же формы. Конечно, время властно и над дворами тоже, но его пульс, его течение не так стремительны, как на проспектах и улицах.