Заработали моторы. Дрожание железного корпуса сразу успокоило нервы.
— Людей хватать на ходу, — приказал Букреев, — только на ходу.
Волны окатывали их, борта оседали, где‑то близко рвались снаряды. Падали смерчи, подкрашенные голубым светом прожекторов. На минах подорвались еще два судна. Первая группа десантников успела пристать к берегу. Противник почти оставил в покое корабли, перенеся огонь на пляжи. Скорее «туда»! Все напряженно смотрели вперед, и на лицах всех можно было прочитать одно желание — быть там скорее, на твердой земле, скорее помочь товарищам.
— Цыбин там! Автоматчики!
— Вторая рота!
Где‑то должна быть дамба. Ее надо штурмовать. Но дамбы не видно, а только однообразная линия высокого берега. Очевидно, суда снесло влево от цели. Букреев приказал итти напрямик к берегу, высаживаться и на суше уже ориентировать удар.
Но что это? Судно уже не дрожит и не слышно рокота моторов. Откинув крышку трюмного люка, что‑то, захлебываясь, кричал моторист, и его измазанное, исковерканное от крика лицо освещает прожектор и, кажется, крутит и жжет.
— Ду–ду–ду, — стучит пулемет с берега.
Гребной барказ проскакивает мимо, и раскачиваясь яростно и в такт, гребут матросы.
— Моторы стали!
Рыбалко пригнулся и, кажется, готов Прыгнуть туда, где идет бой, где их ожидают. Второй мотобот поднят на гребень волны, и с пестро раскрашенных клепаных бортов, овально загнутых к днищу, сбегают светлые засаленные струйки. Моторы работают. До слуха доносятся шум, резкие выхлопы глушителей и видна стремительная и тугая линия натужно выброшенной отработанной горючей смеси. Букреев пытается приблизиться ко второму мотоботу. Все работают досками, баграми. Наконец, борта стукнулись и оттуда протянуты десятки рук. «Трос намотался на винт!» Крик падает и уходит за ветром. Два суденышка крепко сцепились. Их несет по течению. При свете прожектора Букреев видит словно покрытые фосфором окаменевшие лица и волны, падающие с каким‑то металлическим шумом.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Отходя от Таманского порта, Звенягин невольно смотрел туда, где осталась обиженная им девушка. Вспыхивали и гасли створные огни, как последний привет друзей. А не стоит ли она где‑нибудь там? В прошлый раз, когда он уходил в Геленджик, Тамара сумела вырваться из полка и прикатила от Соленого озера на велосипеде. Долго тогда виднелась на крутобережье ее тонкая фигурка с поднятой рукой. Теперь не увидишь… «Обидел все же я ее, — подумал Звенягин, — грубо обошелся…» От сознания своей вины легче не стало.
Шалунов командовал, опьяненный долгожданными ощущениями неограниченного хозяина корабля. Приятно было наблюдать его со стороны. По личному опыту Звенягин знал, — сейчас Шалунов ни в коем случае не может думать об опасностях, о неблагополучном конце похода, он только начинал. Перед походом Шалунов обходил корабль и, думая, что его никто не слышит, любовно прикасаясь к разным предметам, ласково произносил: «Резвунчик ты мой… Резвунчик». У бесшабашного Шалунова это слово звучало очень трогательно. И почему именно «Резвунчик»? Экое придумал! Может быть, новый командир уловил какие‑то особые качества корабля, довольно тяжелого на ходу, мало того, рыскливого и во всяком случае не лучшего в дивизионе. Сегодня корабль действительно шел резво. Чувствовалась легкость руки командира. Шалунов умело сочетал ход с направлением ветра, с длиной волн. Корабль не ломало, круто не кренило и не сшибало боковой волной. Если приходилось окунаться, то корабль свободно взрезал гребень волны и выносил свою носовую часть, отбрасывая устремившуюся к палубе воду. Звенягин щадил самолюбие Шалунова, не подменяя его как командира. Но когда Шалунов слишком быстро забрал вперед и потерялись остальные корабли, Звенягин покричал:
— Не спеши, Шалунов. Флагман должен следить за своими кораблями, как квочка за цыплятами.
Случайно найденное сравнение понравилось самому Звенягину. Почему‑то вспомнилась одна из ставропольских весен, вспомнились двор, огороженный известняком, нарубленным отцом в каменоломнях по дороге к селу Татарке, розовое цветение кураги и мать в платке, по–крестьянски повязанном под подбородком. Мать выпроваживала из сеней цыплят и тревожно квохчущую серую клушу. Желтенькие пушистые шарики попискивали, неумело перебирали по земле розовенькими лапками и часто, как будто обжигаясь, отдергивали их. Он, мальчишка, не раз запускавший в курицу или гуся палкой, смотрел на эту птичью семью, и ему было стыдно за свои жестокие поступки. Курица попылила крыльями, уселась. Цыплята, наклевавшись мелко нарубленного яйца, сбежались и запутались в ее перьях.
Шалунов повернул и, близко пройдя мимо «СК», на котором шел Баштовой, направился к группе кораблей, стартовавших второй очередью под командованием Курасова, переправлявшего армейцев Степанова.
Баштовой спал в носовом кубрике сторожевика. Рядом с ним спал Плескачев, лежали, прислушиваясь к наружным шумам, доктор и переводчик Шапс. Тут же устроилось еще несколько связистов. Вначале они не решались спускаться, зная, что отсюда в случае чего не выскочишь. Но Баштовой первый показал пример и за ним последовали другие.
На корме, у дымовых шашек, сидел Линник. С хитроватой смекалкой опытного десантника он все же помедлил лезть вниз и остался наверху. Тут же пристроились с пулеметами Шулик, Брызгалов и два друга — Воронков и Василенко.
Поставив пулеметы строго по ходу корабля, чтобы в случае чего отразить атаку противника (в проливе бродили и «бэ–дэ–бэ» и торпедные катера), все четыре пулеметчика, уплотнившись в кружок, достали фляги с водкой.
— Ожгло, — крикнул Василенко.
— Не закусывай сразу, Василенко, — порекомендовал Воронков.
— Ожгло, говорю, — сказал он уже с набитом ртом.
— Пущай бы погорело внутри, дурень.
— А я тоже не люблю, чтобы горело. Выпил и — сразу закуска, — вмешался Шулик.
Воронков степенно произнес:
— Водку тоже с умом надо употреблять.
Снова забулькала жидкость. Все выжидательно притихли, наблюдая, как крупные пальцы Воронкова, подхватив фляжку, почти неподвижно держали ее надо ртом. Когда Воронков отнял фляжку ото рта, Шулик наклонился снизу к нему.
— Уважаю… Ни слезы.
— Сколько выдержишь без закуски? — спросил Брызгалов.
— Сколько хочешь, на спор.
— А без спора?
— А без спора нет смысла. Дай‑ка, Василенко.
— Погорело?
Воронков со звоном раскусил сухарь.
— В аккурат. Как закрепимся на том берегу, еще можно.
— Оставил разве? — спросил Шулик.
— А ты думал? У меня фляжка румынская.
— Литр тянет.
— Тысяча сто граммов, — поправил Шулик Воронкова. — Вымерял… Знаю…
— У меня немецкая, — Шулик добавил с сожалением. — Восемьсот пятьдесят помещается всего. Надо бы все же румынскую иметь.
— Брал бы две сразу, — сказал Брызгалов, собирая остатки пищи на ладонь.
— Что я баталер? У меня и так двенадцать гранат, четыре диска да еще тысяча пятьсот автоматных, да «максимка» со всей снастью. А я сам тяну чуть побольше румынской фляжки.
— Нищего представляешь, — с голенищею. Все одно, никто не подаст. — Василенко прислонился к пулемету… — Полагается посопеть после чарки.
Ветер свистел. Изредка корму перехлестывало волной. Все спали или притихли.
Старый коммунист, рабочий судоверфей и в прошлом рыбак, Линник изучил побережье от Одессы до Херсона и потому в начале войны попросился в морскую пехоту, думая помочь своим знанием берегов, лиманов, засад. Но война отнесла его от родных мест, и вот он— десантник, парторг батальона. Кто‑то говорил, что Линник ничуть не рыбак, а учитель, кое‑кто хотел приписать ему службу у Котовского и еще какие‑то лихие дела в Молдавии во время гражданской войны. Слухи эти Линник не подтверждал и прикрикивал на моряков, романтизировавших своего парторга.
Он сражался осторожно, без выкриков, свойственных матросской молодежи, но в тяжелую минуту его грузная и спокойная фигура появлялась «в самый раз». Шуметь и браниться он не любил, но его побаивались, хотя в звании он был невелик.