Ничего не спрашивает.
Я набросил на нее свою куртку:
— Запахнитесь получше.
— Спасибо.
— Может, все же зайдете к нам, согреетесь?
— Нет, никуда я не пойду. Хватит с меня того, что я уже побывала в одном месте.
— Дело ваше. Тогда скажите, куда вас проводить?
— Провожать не нужно. — Она поежилась. — Как я замерзла! И голова кружится… Никогда со мной такого не бывало. Если бы моя мама знала…
Из окошка пробивался перечеркнутый железным крестом сноп света.
— Идемте. Не бойтесь.
Ступеньки были грязные, глина чавкала под ногами, разъезжалась. Я вел ее, придерживая под руку: легко можно было поскользнуться и упасть.
Она остановилась у порога:
— Как у вас тут тепло! И уютно. А где печка?
— Печки нет. По-курному. Это вам с улицы показалось, что тепло. Может, «катюша» немного обогревает.
— Как же она коптит!
— Сейчас я поправлю. Садитесь, пожалуйста. Прямо на нары.
— Спасибо. — Она сощурила свои омытые слезами глаза, стала рассматривать меня. Я рассматривал ее. Помада на губах размазана. Лоб высокий, открытый. Гимнастерка новая, точно по плечам.
— Как вас звать?
— Это так важно? — улыбнулась она.
— Неважно, конечно. Но все же…
— Может, через минуту и вы целоваться полезете?
— Может быть.
— Извините. И не обижайтесь. Все вы, фронтовики, такие. И не только фронтовики…
Она говорила какие-то обидные слова, слишком грубые, но мне от них становилось приятнее. Я теперь догадывался, что произошло. Вернее, понимал, что ничего не произошло. Видимо, и не могло произойти с нею.
Она заметила, что я обрадовался и не стал смотреть на нее с укором.
— А как вас звать?
— Василий.
— Я почему-то так и подумала… А я — Марина. Этого достаточно?
— Не знаю. Я вас не допрашиваю. Вы из каких краев?
— Ленинградка. Но не из самого города, а из пригорода.
— Родители и сейчас там?
— Да, мама оставалась там. Боюсь, что она погибла.
Куртка моя ее мало согревала, Марина опять поеживается.
— Хотите, я костер разведу?
— Делайте что угодно, только я, видимо, все равно не согреюсь.
Костер пришлось разводить прямо на полу. Дымновато, но греет. Дым горький, режет глаза, у Марины катятся слезы, она вытирает их платком. Какие-то запахи, сирени или ландышей, распространились по «апартаментам». Но вот костерок разгорелся, дыму стало меньше.
Марина разглаживала ладонью свою мокрую гимнастерку, от которой валил пар.
— А где же ваша шинель и шапка? Не утеряли?
— Нет, не беспокойтесь.
— Вы санинструктор или радистка?
— Радистка.
— Из какой части?
Она назвала номер полевой почты нашего полка.
«Наверное, моя комсомолка?» Я все собирался зайти к радисткам побеседовать, но так и не зашел.
— Выходит, мы с вами однополчане.
Она удивилась:
— Почему же я раньше вас не видела?
— Я недавно из госпиталя прибыл.
Сначала костер горел хорошо, но теперь, когда я подбросил в него сырых сучьев, почти совсем потух — они только шипели и дымили и не давали совсем тепла.
— Вам не интересно знать, где я была?
— Зачем мне это?
— Конечно… Но могли бы вы так? — И она замолчала.
— Как?
— Пригласить к себе девушку, настоять, чтобы она, дура, выпила… Могли бы?
— Не знаю.
Видимо, я смутился.
— Хотя вы и старший лейтенант, но еще мальчик. Счастливой будет та, которой вы достанетесь. Если, конечно, встретите настоящую подругу.
— Вы думаете, что нам придется выбирать себе подруг?
— Кто знает. Может, и придется. — Она опять улыбнулась. — А некоторые и сейчас не теряются. Предлагают руку и сердце. И чуть ли не трофейный салон в придачу!
Теперь стало ясно, у кого была эта девушка.
— Посидите немного, я сейчас вернусь.
Она что-то крикнула мне вслед, но я не расслышал ее слов, сквозь дождь пошел напрямик к соснам, под которыми стояла колымага. Издали заметил, что в кузове горит свет, в щель пробивается бледная полоска.
Я постучал в дверь.
— Ну что, вернулась? Думала, я, как мальчишка, побегу за тобой. Заходи.
— Это я, товарищ гвардии майор. Михалев.
Поднимаюсь по шаткой лесенке, открываю дверь. На столе стоит трофейная плошка. Она не коптит и ярко светит. Не то что наша «катюша», которая того и гляди взорвется, хотя мы и посыпаем фитиль солью.
Майор Глотюк сидит на кровати, китель расстегнут, лицо бронзовое. Он смотрит на меня удивленно и растерянно. Складки на его лбу сбежались в гармошку.
На белой скатерти тарелка с консервами, два стакана. На блюдце гора окурков. Он не пьян. Наверное, он вообще не пьянеет.
— Я вас не вызывал, Михалев. Но раз пришли, присаживайтесь. Может, выпить хотите? У меня сегодня день рождения.
— Я знаю. Но…
Он перебил меня:
— Слишком много знаешь, приятель! Как бы рано не состарился. Слыхал про такую пословицу: «Каждый сверчок знай свой шесток»? Или, может, тебе давно клизму не ставили?
— Я не затем пришел, чтобы вы меня отчитывали. А о том, что случилось, вы можете пожалеть.
— Кру-гом!
Он думал, что я повернусь. Надеялся на волшебную силу команды. В другом бы случае я, конечно, повернулся и ушел. Но сейчас… Это тоже обернулось бы против него.
— Хорошо. Садись, Михалев!
— Я должен торопиться. Где ее шинель и шапка?
— Вон, рядом с вами на вешалке. Но не будьте чудаком! Произошло все глупо. Я думал… К тому же выпили немного.
— Вам надо извиниться перед ней.
— Вы так считаете?
— Да.
— Хорошо, я извинюсь. Но пусть придет сама сюда. Я ей хочу что-то сказать.
— Не придет она.
Он посидел молча, покусывая губы.
— Присядь, Михалев. Присядь. Я же с тобой как мужчина с мужчиной. Может, мне тоже пойти?
— Лучше не надо. Спокойной ночи.
Пока я ходил, костер почти совсем потух. Марина склонилась над ним и грела руки над последними мигающими углями.
— Вот ваша шинель и шапка.
— Благодарю вас.
«Катюша» сильно чадила. Кончался бензин. Я потушил ее. Фитиль долго еще искрился, пока наконец не стал совсем черным.
По-прежнему было холодно и сыро, ветер дул в окно и двери.
— Я думала, вы не вернетесь. Боялась, что он…
Она в темноте где-то рядом. Я не вижу ее, слышу только дыхание.
— Я пошла бы к себе, но он обязательно придет туда объясняться.
— Видимо, придет… Залезайте-ка на нары и укрывайтесь, а я займусь костром.
— Я помогу вам.
Она посидела немного на чурбаке, который закатил сюда Дима, посмотрела, как я раздуваю почти совсем погасшие угли, и сказала:
— Не могу. Глаза слипаются.
Полезла на нары.
Огонек заплясал, раздвинул темноту но углам и остановился под самой точкой сводчатого потолка. Марина лежала, придвинувшись к стенке. Она быстро уснула.
Потеплело, и мне тоже нестерпимо захотелось спать. Я положил голову на колени и задремал прямо у костра.
Сменился с поста Дима. Зашел, снял мокрую плащ-палатку, поставил в угол автомат, посмотрел на нары.
— Я вам не помешал, товарищ гвардии старший лейтенант?
— Нет. Она у нас случайно. Заблудилась… Ложись и ты.
Оп уклончиво ответил:
— Погреюсь немного. Прокурили вы тут все дымом. — Уселся тоже на чурбаке, рядом со мной, свернул папироску, прикурил от уголька.
— Если я не ошибаюсь, это Марина? Ленинградка?.. Узнает Глотюк… Он ее охраняет, как клад.
Я ничего не ответил, и он не стал об этом распространяться. Вскоре Дима разомлел у костра, стал клевать носом. Молча полез на нары.
За окном чуть сереет. Надо будить Марину. Я потряс ее за плечо. Она вскочила, смотрит на меня не своими глазищами, машинально одергивает юбку на коленях.
— Что такое?
— Доброе утро. Нам пора.
Она соскользнула с нар, быстро стала застегивать шинель. Мне показалось, что она сотворит сейчас какую-нибудь глупость. Видимо, в таком состоянии люди бросаются под поезд, перерезают себе вены.