Парень с гитарой понял мою просьбу, взвилась срезанная пробка, красное просвечивающее костром вино, полилось в стаканы.
— За знакомство, — сказала по-деревенски Люда. Таким голосом говорили их матери, когда им кто-то нравился.
Я любил их всех, этих ребят. Они такие смешные. Такие доверчивые… Я тоже доверчив, — раз и они. Я — тоже.
Я не почувствовал вкуса вина, и выпил его быстро. Оно не показалось ни терпким, ни вкусным. Я лишь краем сознания отмечал его крепость. Оно пролилось немного, потекло по подбородку, и капнуло на шею.
Я обманул себя когда-то. Но теперь-то стал другим. Жизнь воспитала меня, — и я мыслил так же, как эти забавные и добрые ребятишки… Но я не жалел, что когда-то сам себя обманывал. Мне казалось в ночи, что прошлый обман — и есть, самое главное во мне.
Протянул руку и взял красный помидор. Обмакнул его в соль, впился в его теплый бок.
— Откуда? — спросил я. — Ведь сейчас зима.
Компания рассмеялась, словно я удачно пошутил. Я тоже улыбнулся, будто поняв, что так позабавило их.
— Здесь же весна, — сказали они мне.
— Да, — согласился я.
— Только об этом мало кто знает, — сказали они. — Мы сами узнали случайно. Никому не говорим, а то понаедут, яблоку будет негде упасть — такой курорт… А для помидоров и огурцов существует другое место — никогда не проболтаемся.
Они рассмеялись, и я подумал: я понравился им не только потому, что я солдат, стоящий на посту, а им самим скоро становиться солдатами, а еще и из-за того, что здесь весна, а где-то есть место, где растут помидоры и огурцы, и зеленый лук, и сладкий перец, и они знают — где.
Но почувствовав приближение их тайны, ее дыхания, я вдруг, даже с каким-то отвращением, догадался: она не нужна мне.
— Люда, — сказали девушки, — не крути парню мозги. Тащи, его в палатку.
Она посмотрела на меня, улыбнувшись — ее губы источали сладкий, яд. И во взгляде светилась не надежда.
— Не знаю, — сказал я, и посмотрел на капитана.
— Не знаешь?! — сказал он громко, голосом, которым привык отдавать команды.
— Да, — сказал я сокрушенно.
— Так вот, — продолжал капитан тем же голосом, — ты признался… Ты нарушил весь Устав, ты ничего не оставил от него. Ты обошелся с ним, как с газеткой для сортира… Ты понимаешь, что наделал?!
Он всегда так: задавал вопрос и ждал ответа. Он мог долго ждать, тогда над строем повисало томительное молчание, сгущалась просвечивающая тьма. Я чувствовал неудобство в такие минуты, за того, кто спрашивал нас. Хотелось спрятаться куда-нибудь. Заткнуть уши… На его вопросы нельзя дать ответ.
Я — специалист по тишине. Разного рода… Ее нужно познавать, как познаешь службу, людей вокруг, как познаешь, в конце концов, месяцы и годы. Как — жизнь.
Я знаю, тишина наполнена смыслом, она живет так же, как живет все остальное на свете. Мне даже кажется иногда, — она обладает разумом. Но я только на пороге этого знания, оно лишь мерещится мне, в самые одинокие мои часы, когда вокруг — никого, лишь я, с автоматом, — охраняющим меня от остального мира.
Сейчас я боюсь ее, впитывая торопливо незнакомые ощущения. Стараюсь подружиться с новой этой тишиной, пропитанной чужой волей.
— Это сюда ты вернешься? — вдруг бесконечно устало как-то, говорит капитан.
В его словах нет грозы, в нем — бесконечное терпение. Я не узнаю нашего капитана. Обычно он кричит, отдает команды, голос его похож на звук металла, настолько беспрекословен. Может, потому что мы вдвоем?
Наш ротный прапорщик махнул на меня рукой, на гадкую затаившуюся лепешку. И капитан? Так не должно разговаривать с рядовым. Для таких бесед существуют замполиты, уясняющие, постукивая карандашом о стол, суть твоих внутренних завихрений.
— Ты ничего не понял, — говорит капитан, негромко и печально. — И можешь не бояться, дисциплинарный батальон тебе негрозит. Я передумал… Тебя поджидает наказание гораздо хуже. Лучше бы тебе начать выдирать волосы и посыпать их пеплом. Такое уготовлено тебе.
Я молчу и уже вопросительно смотрю на него. Он же не шутит. Он никогда не шутит, наш капитан. Он может только передумать, вместо одного изобрести другое… Но месть капитана глобальна, потому не страшна мне. Я знаю: от нее я обязательно смогу заползти куда-нибудь… Что он сделает мне? Вместо трех суток назначит пятнадцать? Начнет каждое утро объявлять наряды вне очереди? Переведет в хозяйственный, взвод, который возводит крышу на гарнизонном свинарнике, и которому завидует черной завистью вся рота? Что?!
Смотрю на него, припертый к стене, мне ничего не страшно, ничего мне не по плечу. Я прошел когда-то все темные места гарнизона, ни одно из них не пугает меня.
— У меня ощущение, — говорит он, и смотрит на меня в упор, — что ты решил меня перехитрить… С чего, иначе, такая откровенность. Друг, — это надо же… Типа, друга нельзя в дисбат. Не по-дружески, да?.. Ты это задумал?.. Хорошо, ты победил, пусть будет по-твоему… Я уволю тебя в запас первым, — говорит капитан, — как только придет приказ… Это будет мое наказание.
Ничего не понимаю. Силюсь улыбнуться, тут же прячу улыбку. Пытаюсь быть серьезным и не могу. Он не шутит. Я же знаю… За что такое счастье, что я сделал для того, чтобы мне так повезло?
— Ну как? — спрашивает он, чуть ли не подмигивает, словно со мной заодно.
— Я — счастлив, — отвечаю я.
— Как назвала она тебя, когда ты ее трахал? — вспоминает он.
— Витей, — радостно отвечаю я.
— Ты давал им свой автомат… Ведь они просили его у тебя?
— Там не было патронов, — говорю я с некоторой опаской. Боюсь, как бы он не передумал. — У меня же сторожевой пост.
— Ты бы выболтал им все секреты, если бы их знал?! — говорит капитан.
— Конечно! — соглашаюсь я. — Но я же не знаю ни одного.
Он опять замолкает и шерудит в костре ногой. На нем до блеска начищенные хромовые сапоги. Голенища высоки, плотно обнимают икры ног. Он поддевает обгорелые палки и отбрасывает их в сторону. Но ни одной бутылки там не спрятано, ни одной почерневшей консервной банки… Тут я замечаю: гарь не пристает к его ногам.
Такой маленький фокус: сапоги блестят ослепительно, отражаясь светлой чернотой в бессолнечном, но ярком дне. Носки их и задники — первозданно чисты.
Но мне-то, что оттого.
— Послушай, — говорит он задумчиво, — но ты же нажрался. Скажи, честно: за два года ты пил хоть раз?
— Да, — признаюсь я.
— Много у вас было выпить? — спрашивает он, мне начинает казаться, что в его вопросе содержится подвох.
— Вы же знаете, — отвечаю я, и смотрю на него.
— Знаю, — соглашается он. — Вы сливаете с самолетов чимиргес, по ночам. Таскаете его чайниками. Поэтому и чайников в столовой стало не хватать… Прячете у железной дороги в канавах. У каждого отделения — своя канава… Но я не об этом. Ты за эти два года нажирался когда-нибудь?
— Нет, — сказал я, — я всегда знаю меру.
— Закусываете вы чем? — спросил капитан.
— Когда чем, — ответил я. — Хлебом, луковицей, иногда и их нет…
— Я знаю, — сказал капитан, — вы занюхиваете рукавом шинели.
— Да, — согласился я.
Занюхиваем. Когда последний глоток чимера с хлюпом исчезает в горле, нужно поднести к носу рукав, и втянуть в себя воздух. Не спешить, — делать это нужно степенно, с достоинством, ощущая желудком, как наполняется он сытостью и довольством.
— Здесь ты чем заедал? — спрашивает капитан.
— Вы же знаете, — говорю я.
— Помидорчики, огурчики, — передразнивает капитан гарнизонного доктора, — еще вареная курица, и колбаса, и консервы. Море разливанное закуски.
— Ну и что? — спрашиваю я.
— Все равно ты нажрался, — ровно говорит капитан, поворачиваясь ко мне.
Я догадываюсь, он о чем-то… О чем я не думал, никогда… О чем-то, имеющем касательство к весне, которая всегда здесь… Я не понимаю подсказки.
— Хорошо тебе было потом? — по-отечески спрашивает он.
— Сами знаете, — бросаю я.
— Так вот, — говорит он тоном уставшего учителя, — тебе было плохо. Один раз… Но это ничто по сравнению с тем, что будет. Когда ты первым отправишься домой.