Но однажды Аяйвач увлекся, позабыв про осторожность. Дело уже было под вечер, когда подходило время возвращаться в часть. Глянув в оптический прицел, он высмотрел немецкого офицера, решил, что это непременно полковник, а может, и генерал. Прямо руки зачесались от возбуждения, и Аяйвач поднял винтовку.
Из-под «генеральского» капюшона выглядывал изукрашенный золотом козырек. Аяйвач нажал на спусковой крючок. И тотчас голова фашиста откинулась назад, «генерал» рухнул в снег. Его окружили офицеры, солдаты… Поднялась суматоха…
Аяйвач продолжал смотреть в оптический прицел, бесстрастно наблюдая всю эту суету.
Потом он увидел, как немцы один за другим стали показывать в сторону окопчика, в котором сидел снайпер. Ударили минометы. Разрывы ложились все ближе и ближе, пока Аяйвач не сообразил, что это бьют по нему и вот-вот накроют, смешают с горячей пропахшей гарью землей.
Собрав пожитки, Аяйвач пополз. А разрывы, словно шли за ним по пятам. Не было смысла таиться, главное теперь — как можно быстрее доползти до своих. Порой Аяйвача засыпало землей, от страха цепенели руки и ноги. Похоже было, что фашисты сильно обозлились, — в ход пошла крупнокалиберная артиллерия.
И как ни утешал себя Аяйвач, мол, и на этот раз пронесет, случилось так, что огнем ожгло пятку, словно ненароком, как это бывало в далекие таежные времена, попал ногой в разгоревшийся костер. Но на этот раз боль поползла вверх по ноге, и Аяйвач решил, что следующим снарядом его уж наверняка убьет.
Но он все же добрался до переднего края, перевалил через бруствер и тут только, увидев свой окровавленный сапог, потерял сознание.
Пришел и себя уже и полевом госпитале, с крепко забинтованной пяткой.
Ранение оказалось не таким уж тяжелым, но к воинской службе Аяйвач был уже непригоден, потому как сильно хромал. Даже когда нога окончательно зажила, Аяйвач так и не смог вернуть себе легкого охотничьего шага, которым он прежде преодолевал большие расстояния. Теперь же после часа ходьбы возникала резкая боль и начинала подниматься вверх по ноге, сначала до колена, а потом дольше, к паху.
Словом, демобилизовали Аяйвача из действующей армии, выдали полагающиеся ему довольствие, документы о том, что он полностью искупил вину перед Родиной, и по литеру, как героя войны, отправили обратно на Колыму.
Дорога домой показалась ему сплошным праздником. Аяйвач, повесивший на грудь все свои боевые награды и заметно прихрамывающий на раненую ногу, привлекал внимание и вызывал сочувствие, особенно у женщин. Иные даже предлагали ему руку и сердце, уговаривали остаться, обещая заботу и сытую жизнь, но Аяйвач всей душой стремился в свой суровый край, в свой лагерь имени Марины Расковой.
И вот в один прекрасный, теплый осенний день Аяйвач сошел с попутной автомашины и приблизился к знакомым воротам. Охрана не узнала его. Это были совсем молодые ребята, наверное, недавнего призыва. Они с любопытством оглядывали ладную фигуру бывалого солдата, и один из них, повертев ручку телефонного аппарата, прикрепленного к стене дощатой будки, вызвал начальника лагеря.
Петр Петрович-первый встретил Аяйвача как старого друга. Он долго обнимал и тискал его, целовал своим пропахшим табаком ртом, отстранял от себя, потом снова приближал, любуясь наградами, и все приговаривал:
— Ну не ожидал! Ну герой! Ну молодец!
Петр Петрович повел Аяйвача в зону.
Там все было как прежде, как полтора года назад. Даже землянка сохранилась, словно Аяйвач только вчера покинул ее, И Сильва была жива, но ухаживал за ней теперь башкир, бывший главный редактор республиканской газеты, обвиненный в сговоре с японским империализмом и получивший неизменные двадцать пять лет.
Петр Петрович предложил герою войны остановиться в другом бараке, где жили так называемые блатные, но он отказался и предпочел свою землянку, по которой так тосковал на фронте.
И потекли, покатились праздничные дин!
Пили огненный спирт, заедали синим колымским снегом и малосольной рыбой, которую выловила и засолила для лагерного начальства специальная бригада рыбаков, отбывающих срок по обвинению в намерении продать рыбные богатства Дальнего Востока японцам.
— Мне было хорошо! — рассказывал Аяйвач, явно приближаясь к концу своего долгого повествования. — Но все чаще по утрам меня охватывала тревога. А началось это с того, что заключенные стали сторониться меня, словно и не герой, а некто, зараженный дурной болезнью… Иные прямо говорили мне, что я — свободный, что близок к начальству. И Сильву не давали, потому как на ней должен был работать другой. Грустно жить без привычной работы, без Сильвы, без доброго отношения людей… Да и для начальства я ведь тоже больше не был зеком, я почти что приближался по положению к ним, потому как был свободным, да к тому же героем воины. Многие офицеры явно завидовали мне, я это чувствовал… Кончились праздник и, кончился даже спирт, который привозили в Нагаевский порт на больших пароходах в железных, с туго завинчивающимися пробками бочках. Солнце перевалило на весеннюю сторону горизонта, как меня вдруг вызвал Петр Петрович. Вместе с ним был какой-то начальник из Магадана, из тех, кто таскает с собой большой кожаный портфель. Так вот у того магаданца был прямо-таки огромный портфель и так туго набит важными бумагами, что казалось, вот-вот лопнет. Достает начальник бумагу и подает Нефедову, а тот торжественно читает, что Указом Президиума мне отменен приговор за вооруженный террор. Я сказал, что никакого террора против Советской власти у меня не было, и я, как бедный коряк, эту власть люблю. Она освободила меня от батрачества, я сделался вольным охотником, потом зеком, а потом героем войны. И все — только благодаря новой власти, против которой у меня никогда не было никакого зла… Но магаданский начальник пропустил мимо ушей мои слова и громко защелкнул замки на своем толстом кожаном портфеле. Он уехал, а мне Петр Петрович сказал, что нельзя больше оставаться в лагере… А я тогда не понимал, зачем мне покидать привычное, можно сказать, любимое место, свою землянку…
Но Нефедов был непреклонен:
— Пойми, дорогой Аяйвач, ты теперь свободный человек! Понимаешь — свободный! — говорил он.
Да, не ведал начальник лагеря, пишущий стихи, что эта свобода для Аяйвача хуже смертного приговора.
— Куда же я пойду? — глотал подступившие к горлу слезы Аяйвач. — Я хромой, увечный… В тайге пропаду, в оленьи пастухи меня не возьмут…
— Я все понимаю, — кивал в знак согласия Петр Петрович. — Но ничего не могу поделать: ты человек вольный и должен покинуть лагерь.
Аяйвач умолк. Казалось, трехдневный рассказ о своей жизни отнял у него последние силы. Но вот он поднял голову, посмотрел на меня и с горечью произнес:
— Никогда мне не было так обидно, как тогда, когда меня изгоняли из лагеря!
Аяйвач заварил новую порцию чаю, налил себе и мне. Но долго не начинал чаепития, глядя на голую фанерную стену перед собой. Я не торопил его, но, прождав довольно долго, все же спросил:
— А что же дальше было?
— Дальше? — встрепенулся Аяйвач, и слабая улыбка тронула его губы. — Дальше было худо. Таких инвалидов, как я, после войны оказалось много. Мыкался, тыкался всюду, пока не нашлись добрые люди и не устроили меня здесь, сторожем соли. Хорошая работа!
Мне удалось улететь в Магадан синим весенним утром, и меня провожал Аяйвач, герои войны, свободный человек.
Я все же написал очерк. Он назывался вполне в духе времени «Герой рядом с нами». Это была почти сенсация, потому что никто и предположить не мог, что отыщется коряк с такими боевыми наградами.
Правда, ту часть биографии, которая касалась пребывания героя в лагере имени Марины Расковой, я вынужден был опустить, и непонятно было читателю, какими путями попал коряк на фронт.
Через несколько лет, снова оказавшись в тех краях, я поинтересовался судьбой героя.
После публикации моего очерка Аяйвачу дали большую пенсию и квартиру, в которой он через год умер.