Скоро мы много стихов уже знали наизусть, и оба читали или пели их на голос.
Вместе с Некрасовым звучали песни Кольцова, «Песня про купца Калашникова». Но зачем написаны «Бова», «Гуак», «Пошехонцы»? Мы уже тогда знали, что в жизни не бывает того, о чём эти книжки рассказывали. Это враньё и глупая небывальщина вызывали в нас с Кузарём вражду к ним и отвращение, как к обману и пустой болтовне. Сказочные рассказы Гоголя хоть и захватывали нас забавными и необыкновенными приключениями, но мы уже достаточно испытали удары неласковой нашей действительности и приучились быть реалистами. Нам казалось, что гоголевские парубки и девчата только и знают, что пляшут гопака да поют песни, а мужики только веселятся да едят галушки, и все‑то сытые да нарядные и не испытывают ни горя, ни нужды, и нет над ними ни бар, ни начальства, ни мироедов! Да и слова нам казались чересчур нарядными и праздничными. А каждое стихотворение Некрасова хватало за душу.
Из‑за церковной ограды, со стороны пожарной, шла к нам лёгкой, плывущей походкой очень молоденькая девушка. Одета сна была невиданно для деревни; из‑под серой суконной кофты, похожей на пиджак, голубая юбка играла оборками в несколько рядов. Белокурые волосы двумя косами спускались на грудь. Розовое её лицо с прямым носиком улыбалось нам. Кузярь схватил меня за руку и испуганно прошептал:
— Это кто? Откуда она? Вот так да!
Но сразу тихо засмеялся:
— А я знаю, кто…
У меня гулко забилось сердце, и я вскочил на ноги. Кузярь таращил глаза на девушку и смеялся судорожно, толчками, закрывая рот ладонью, словно хотел остановить этот нелепый смех. От пожарной вдогонку за девушкой широко шагал длинноногий Миколька. Он заправил свою деревенскую рубаху в городские брюки и вышагивал форсисто и смешно: откинув голову назад и сложив руки на груди, он как‑то потешно играл ногами. Видно было, что он бахвалится перед нами: он первый встретил и проводил к нам эту девушку. Но, по деревенской деликатности, он почтительно отстал от неё, как подобает парню, которого пора женить.
Девушка бойко и весело подлетела к нам, играя яркой одёжкой, как бабочка.
— Ну, здравствуйте, ребятки! Давайте познакомимся: я — учительница, зовут меня Еленой Григорьевной. А вы, должно быть, ждёте меня здесь и мечтаете, когда откроют школу? Вот мы с вами и обновим её. А школка хорошенькая: вся как будто кружевами украшена.
Мы не могли вымолвить ни одного слова и стояли перед нею, как дурачки. Опомнился я первый. 1 акие барышни были мне не в диковинку: я ведь много встречал их в Астрахани и на пристанях по Волге.
— Ну, ребятки, ведите меня в школу. Вы — хозяева, а я пока — гостья. Чего же вы дичитесь? Разве я такая страшная?
Словно играя, она провела нежной ладонью по моему плечу и волосам.
Мне хотелось доказать ей, что я человек бывалый и меня она совсем не поразила.
— Село‑то наше — в култуке, — храбро ответил я. — Школы‑то у нас никогда не было. И никто к нам из образованных не появлялся. На барский двор наезжают, да мы их и не видим. Я‑то и на Волге и в Астрахани был, и на ватаге с матерью жил, а Иванка вот дальше гумна никуда и не ездил.
— А это мне нравится, — засмеялась она. — Я тоже люблю все новое и небывалое… и удивляться люблю…
Она выхватила книжку из моих рук.
— О! Некрасов! Вы, значит, оба читаете? И любите читать? Какие же вы книги читали? Каких писателей? Вот он, Некрасов, писал когда‑то, что настанет времечко и деревенские люди не Милорда глупого, а Белинского и Гоголя с базара понесут.
А я, задыхаясь от волнения, выпалил, перебпвая её:
— Мы уже и Лермонтова, и Гоголя, и Пушкина прочитали. А песни Кольцова да Некрасова на память говорим.
Кузярь успокоился, потускнел и посматривал на нас с досадой и ядовитой насмешкой.
— Да нам сейчас и читать‑то неколи… мне наипаче… Всё хозяйство на мне. А тут ещё голодуха, неурожай… холера в каждой избе была. Люди в горячке мечутся… Летом людей пороли… а неких в острог утащили. В такой беде не до чтения.
Учительница подхватила нас под руки, поднялась с нами на крыльцо и повела по коридорчику. Мы вошли в просторную прихожую, потом в светлый класс с открытыми настежь окнами. И в прихожей и здесь, в классе, хорошо пахло сосной и масляной краской. Чёрные, глянцевые парты уже стояли в три ряда и заполняли всю комнату, а на узенькой площадке перед ними прижималась к стене такая же глянцево–чёрная классная доска. Дальше, у окна, блестел политурой маленький столик с новым стулом.
Елена Григорьевна дотронулась пальчиками до доски, потом повернулась к партам и тоже погладила чёрный их блеск.
— Всё готово. С завтрашнего дня начинаем принимать в школу детей. Я привезла из города и книжки и письменные принадлежности. Ах, какой милый запах сосновой смолы!
Миколька опирался плечом о косяк двери и многозначительно подмигивал нам. Но мы с Иванкой делали вид, что не замечаем его.
— Особенно хорошо, что вы читать любите. Читать мы будем с вами каждый день. Вы узнаете чудесные книги и замечательных писателей.
Миколька с обычной своей лукавой вкрадчивостью в голосе потушил восторженные слова учительницы:
— Кузярёк‑то всё едино в школу ходить не будет: неколи ему — на нём всё хозяйство. Федяшке‑то хорошо: он — вольный. А Кузярёк — сам себе батрак. Да и у хворой матери как на цепочке.
Елена Григорьевна смущённо улыбнулась и пытливо уставилась на Кузяря. Голос Микольки как будто ожёг его, он бешено рванулся к двери и надсадно крикнул:
— Не твоё дело, дылда! Не ты будешь мной распоряжаться. Знай свою пожарную, лежебока, и в чужие дела не суйся!
А Миколька дружелюбно посмеивался, потешаясь над Иванкой. Он явно хотел показать себя перед учительницей взрослым и умным парнем, который любит подразнить подростков.
— Чай, я сказал любя, Ваня. Ты ведь у нас — на диво всему селу: и в поле — пахарь, и в избе — кормилец да знахарь.
Изанка сразу успокоился, но злые огоньки ещё трепетали в его глазах. Он повернулся спиной к Микольке и, судорожно улыбаясь, упрямо и твёрдо сказал:
— И по хозяйству справлюсь и учиться буду. В ноги никому не поклонюсь и не заплачу.
Елена Григорьевна не сводила с него своих изумлённых глаз: она увидела в нём что‑то неожиданное. Она положила руки на его плечи и откинулась назад, любуясь им, потом быстро наклонилась и поцеловала его в лоб. Иванка растерялся, обмяк и, осовело озираясь, жалко улыбнулся. Глаза его залились слезами, и он опрометью бросился к двери. Миколька, довольный тем, что произвёл такой переполох, вышел вслед за Иванкой.
Пришёл звонарь Лукич, седенький, жёлтенький, как всегда умильный, и низко поклонился Елене Григорьевне. Он был приставлен сторожем в школу.
— Помоги тебе, господи, в праведном деле! Не обидели бы тебя, такую молоденькую, наши озорники… Ну, да я поберегу тебя, милка… Хоть я и старенький, а хватит меня и на звон и тебе на поклон…
Учительница тоже поклонилась ему и пожала руку.
— Кланяться мне не надо, дедушка. Будем жить хорошо и помогать друг другу.
Она вместе с ним осмотрела все парты, а в прихожей обследовала два новых шкафа, проверила замки, а ключи положила в карман.
Миколька с Кузярём как ни в чём не бывало стояли у крыльца и горстями бросали в рот чечевицу. Миколька ел нехотя, он, должно быть, уже был сыт, а Кузярь жевал торопливо и жадно. Он успевал и набивать рот и подставлять карман под горсть Микольки. Чечевица и горох считались у нас, парнишек, лакомством, а чечевичная кашица в домах была редкостью. Эту чечевицу Мосей получил от Ивагина за какую‑то работу.
Иванка подбежал ко мне и радостно сообщил:
— Вот… на своей усадьбе щевицу весной посею. Это мне Миколька за воробьятину дал.
Елена Григорьевна залюбопытствовала, что это за воробьятина. Я рассказал ей, как голод надоумил Иванку ловить Воробьёв и зажаривать их в печи и как он соблазнил Микольку съесть его воробья, что считалось большим грехом в деревне. В эту голодуху люди ели даже павших коров и овец, но ни голубей, ни воробьев не трогали: голубей считали священной птицей, а воробьёв— погаными.