Елена Григорьевна посмеялась и ласково потрепала Кузяря по плечу.

— Ну и греховодник ты, Ваня!

— Да чёрт ли! — возмутился он. — У нас такой старинный обычай: тараканов не мори, воробьёв не гони, не лови и даже мышей жалей, потому что все они сытый достаток сулят. Вот тоже старикам в ноги кланяйся, какой бы иной старик супостат ни был. А эта дурость — спроть моей души. Я не поглядел, что Максим–кривой — старик. Я ему, июде–предателю, голышом в скулу запустил.

— Вот это, Ваня, отвратительно, — осудила его Елена Григорьевна, но глаза её весело смеялись. — Это недопустимое озорство.

Лукич стоял позади учительницы в своей старинной шляпе плешкой и по–бабьи тонкоголосо совестил Иванку:

— Охальник какой! Хоть и работник ты, Ванька, дай тебе бог здоровья, а охальник… Максим‑то — хозяин, рачитель. Он — церковный староста. Когда батюшка ключовский приезжает служить к нам, он за ручку с ним.

Кузярь не остался в долгу:

— А зачем он, кулачина, наших вожаков хотел начальству выдать? Знамо, ему надо было глотку заткнуть.

Лукич скорбно и гневно качал головой и ныл:

— Ещё мозгляк, аршин с шапкой, а греха‑то у тебя сколько!

Елена Григорьевна молчала и внимательно прислушивалась к разговору.

Миколька подогревал негодование Кузяря:

— Ежели бы не я, они с Федяшкой и другой бы глаз Максиму вышибли голышами‑то. Одна беда с ними!

Мы проводили учительницу до Пантелеевой съезжей избы и хотели разойтись по домам, но как‑то оба спохватились и в переглядке поняли, что подумали об одном и том же.

— Елена Григорьевна, — спросил я с тревогой, — а где вы жить‑то будете? У нас ведь пятистенки‑то только у зажиточных.

Она с пытливым вопросом в глазах оглядела нас.

— Ваш староста предложил мне поселиться у какого-то Максима Сусина. У него одна половина избы пустует.

Кузярь даже подпрыгнул от злости.

— Это в него я голышами‑то кидал. Он вас со свету сживёт.

— А куда же мне деться, друзья мои? Помогайте!

Мы стали в тупик и растерянно переглянулись.

— К бабушке Паруше! — вдруг обрадовался Кузярь, но я погасил его пылкую радость:

— У бабушки Паруши — большая семья. Выдумал тоже!

Я вспомнил о пустой избе крашенинннков: горница у них просторная и светлая. Костя с женой живут в чёрной избе.

Мы пошли по улице мимо опрятной избы Паруши с кудрявым палисадником перед окошками. А дальше, поодаль, стояла дряхлая избушка Кузяря, словно старушка, повязанная полинявшим платком. Кузярь хотел было забежать домой, но раздумал, хотя лицо его стало скучным и усталым. Из открытых окон «жилых» изб с любопытством смотрели на нас бабы и девки. Лёсынька и Малаша — невестки Паруши — тоже глазели на нас удивлённо и приветливо, а Лёсынька певуче крикнула:

— Да тебе, этакой молоденькой, и не сладить с нашими ребятишками‑то.

Учительница весело откликнулась:

— А вот глядите, какие у меня друзья‑то! Они уж и приют мне нашли.

И засмеялась.

Паруша растроганно глядела на нас из‑за их плеч и ласково гудела:

— Куда это вы, милые, ведёте её? Дивоваться нечему — везде бедность да горе.

Кузярь хозяйственно разъяснил:

— А мы, бабушка Паруша, — к крашенинникам. Хотим Елену Григорьевну в горницу к ним поместить. Ей ведь без особицы нельзя.

Паруша всполошилась и замахала своей большой рукой.

— Погодите‑ка, постойте‑ка, самовольники! И я — с вами. Чего вы одни‑то нахлопочете?

Невестки отпрянули от окошка, забеспокоились и наперебой закудахтали:

— И не трудись, матушка! Это кто‑нибудь из нас пойдёт, кого ты пошлёшь. А чего велишь — всё сделаем.

— Нету, нету, милки! И вам дело там найдётся.

Паруша, большая, тяжёлая, вышла из калитки, опираясь на высокий падог.

— Ну, лён–зелён, веди нас. А ты, Иванушка, показался бы матери‑то…

Кузярь обидчиво отозвался:

— Чай, она не умирает. Покажусь, когда надо. У ней всё под рукой.

Двор у Крашенинников попрежнему загромождён был синими ворохами. И хотя за старым пряслом зеленел яблочный садик, заросший густыми плетями ежевики, этот двор всегда пугал меня своими ядовитыми отбросами. Теперь здесь всё было в запустении, а изба казалась нежилой и облезлой.

В сенях было темно, пахло чем‑то терпким и едучим. Учительница молчала и как будто растерялась. Когда Паруша распахнула дверь в чёрную половину, мы с Иванкой бросились в чистую горницу. Дверь была старинная, массивная, обитая войлоком. Мы отворили её настежь, и учительница первая вошла в просторную, светлую комнату, загромождённую кадушками, синими столами, какими‑то инструментами и всяким хламом. В одном углу стояла круглая голанка, обитая железом, а направо передний угол с пустой деревянной кроватью был отгорожен дырявым пологом.

— Превосходная комната, ребята! Если её хорошенько вычистить и прибрать — лучшей и не надо.

Но мне эта изба не понравилась: казалось, что она пропитана отравой. Ведь все здесь задыхались от смрадных паров, желтели и медленно умирали. Старики уже в земле, а один из сыновей сбежал куда‑то на сторону. Костя после порки отправлен был вместе с Тихоном и Олёхой в стан. Возвратился он оттуда больной, весь опухший, с подвязанной рукой, с выбитыми зубами. Он не выходил из избы, а молодуху его встречали только у колодца.

Паруша вошла вместе с Костей в горницу, как хозяйка, и стала распоряжаться, словно дома.

— Вот тебе, Костянтин, и жительница. Гляди‑ка, какое солнышко! Сейчас я пришлю невесток, они живо уберут отсюда весь хлам, выскребут, вымоют, проветрят… Кроватку я у Пантелея из съезжей возьму — железную, с пружинами. Девушке‑то негоже спать на деревянном рыдване. А стулья гнутые у Сергея Ивагина выхлопочу. Он, бес, скупой, да я сумею его умилостивить.

Костя стоял безучастно и молчал, словно пришёл со стороны. Пожелтевший, потухший, какой‑то забитый, он уже не был прежним Костей, хорошим песенником и приглядным парнем. Губы у него провалились, как у старичка, и в глазах застыл не то страх, не то боль.

-— Больше девушке негде головку приклонить, — гудела Паруша. — Платить тебе будет она — с ней и договорись.

Костя глухо отозвался:

— Что хошь, то и делай, тётушка Паруша.

И он медленно и расслабленно вышел из избы.

Учительница не отрывала от него тревожных глаз и проводила его с участливым любопытством.

— Что с ним случилось? Почему он такой несчастный?

— Ну, матушка моя, — грозно пробасила Паруша, стукая падогом об пол. — После такого терзания — диво, что жив остался…

Кузярь горячо перебил Парушу:

— У нас мужики хлеб для голодных и неимущих у мироеда отобрали. Приехал земский с полицией. А потом, когда и у барина хлеб взяли, целая орава урядников нагрянула. Вот и его пороли… А потом в стане терзали и зубы выбили.

— Ужас, ужас! —возмутилась Елена Григорьевна. — Такие расправы с крестьянами везде… Но эти расправы только возмущают народ и заставляют думать.

XVI

С этого дня началась новая полоса моей жизни. Это была пора неожиданных открытий, незабываемых радостей, гнетущих невзгод и очень сложных для моих лет душевных потрясений. Но память об этих годах дорога для меня, потому что это было время моего роста — время трудной борьбы за жизнь, за право быть человеком. И не раз в эти годы я был на вершок от гибели, а спасали меня не только счастливые случайности, но и мечта о грядущих светлых днях.

В нашем селе в эти тяжёлые дни голода, холерного поветрия и горячек появились уже бесстрашные люди, как студент Антон, а среди мужиков — Тихон Кувыркин, Олёха, крашенинник Костя и Исай с Гордеем. И словно земля выбросила из своих истощённых недр невиданные раньше призывные и гневные листки, как пророческие обличения богачей и бар.

Эти листки тогда обнаружили и мы с Кузярём и Миколькой и прочитали их с замиранием сердца. Мы побежали к Тихону и сунули ему свою находку. Он не удивился, только улыбнулся и сказал многозначительно:

— Ну вот, ребятишки, и земля заговорила. Я такие листки да книжки уж знаю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: