Кое-кому из друзей он уже читал из этой тетрадки. Похвалили и благословили, причем не из дружеских побуждений… Теперь самое трудное — работать. В молодости он и стишатами баловался, а единственный написанный им рассказ даже напечатали в одном солидном журнале. Но то было давно…
Днем писать некогда, вечно на побегушках, ночью в номере свет мешает товарищам спать, поэтому Цаля иногда уходил на лестницу, ведущую на чердак, а когда его заставали там, с шутливой многозначительностью говорил: «Сервантес писал своего «Дон-Кихота» на чердаке, я пишу на чердачной лестнице, но все же…»
Сейчас он тоже пошел на свою лестницу. Сидел часа полтора, но за все это время лишь дописал одному из героев монолог: «Мало осталось жить, смерть уже близка. Но какое счастье, что она все же не сегодня и даже еще не завтра!» Разволновался почему-то, выкурил подряд две сигареты…
Дождь все лил, и чердачное помещение гудело от его барабанного стука. Кто-то запыхавшийся взбежал по лестнице. Цаля поднял голову от тетради. Перед ним стояла уборщица с ведром в руке.
— Фу ты, а я думаю, откуда такой дымище, уж не пожар ли? Ходили бы вы курить на улицу.
— На улице дождь, — ответил Цаля и поднялся: работать перехотелось.
Вновь пошел к Мишульской, но она еще не была готова. Томился, бродил по коридору, посидел в номере у осветителей. В то время как раз и зашел к ним Коберский, обозвал Цалю пьянчужкой, что окончательно испортило ему настроение. Перед Лилей, наконец-то управившейся со своими нехитрыми делами, он предстал хмурым и грустным.
— Что, надоело ждать, сердишься?
— Нет, нет, Лилька, просто погода как-то давит…
— А наши девочки говорят, что ты хоть и старый, но симпатичный и знаешь, на кого похож лицом? На писателя Юрия Олешу. Я, правда, сроду его не видела.
— Неужто? — насмешливо удивился Цаля. Ему-то приходилось видеть Олешу, и прозу его он любил. — Уже не увидишь, умер он… — Цаля тяжело вздохнул.
— Ну что с тобой? — взяла его за руку Лиля.
Цаля натужно улыбнулся, обнял ее.
— Поехали, Лилька!
На улице Лиля сощурилась, словно на солнце, на серые струи дождя, сбегавшие с покатого навеса, протянула к ним руку, рассмеялась:
— Куда ты меня тянешь? В такую погоду, как говорится, хороший хозяин собаку из дому не выгонит.
— Послушай, да ты совершенно лишена чувства романтики.
— Зато ты у меня — романтик!
— Такси! — зычным театральным голосом рявкнул Цаля и кинулся из-под навеса с протянутой рукой, которая будто хотела поймать зеленый огонек на ветровом стекле машины, так уютно и зазывно манящий в непогоду.
— Да куда же ты без плаща?! — вдруг спохватилась Лиля, на ходу доставая из сумки зонт.
— Плаща у меня нет, а в пальто жарко.
— Стань хоть под зонтик…
Но Цаля уже нырнул в такси, потянул за руку Лилю, которая так и не успела открыть зонт, обнял ее и сказал таксисту:
— Покатай нас, товарищ!
— Куда? — привычно спросил таксист.
— Куда-нибудь… В Фирюзу, в Чули.
Он крепче прижал к себе Лилю, поцеловал ее в забрызганный дождем висок и пообещал:
— Я покажу тебе чинару Семи братьев. Семь братьев и одна сестра — семь большущих стволов и одна небольшая ветвь. Она, эта чинара, видела столько слез, крови и горя за свою многовековую жизнь…
— Ты и правда сегодня в миноре, — прошептала Лиля.
— Влюблен, — также шепотом ответил Цаля.
— Куда тебе, — безнадежно отмахнулась Лиля.
Машина остановилась у светофора. Здесь они увидели Коберского; Лиля, открыв окно, хвастливо-радостно что-то протараторила, а потом, когда машина тронулась, передала слова режиссера:
— Предупредил, чтобы долго не задерживались, вдруг, мол, после обеда солнце будет…
— Не будет его, — мрачно сказал Цаля. — Это он так хочет, чтобы солнце было, а его еще долго не будет — неделю, месяц, а может и год…
— Типун тебе на язык! Ты так говоришь, будто сам не ждешь его.
— Каждый ждет своего солнца, — напыщенно изрек Цаля.
— Не своего, а нашего, общего, — твердо и убежденно поправила его Лиля.
Цаля снова обнял ее, Лиля прильнула к нему, закрыла глаза и так притихла надолго, пока не миновали город. Очнулась от Цалиного восторженного возгласа:
— Смотри, чудо какое!
Подняла голову. Через мокрое стекло, сквозь негустую пелену дождя вдоль шоссе круглились беловато-лиловые облачка, крупно застывшие на земле.
— Что это? — спросила пораженная Лиля.
— Алыча цветет.
Когда въехали в Фирюзинское ущелье, дождь перестал. Серовато-коричневые скалы с редкими ростками светло-зеленой травы и бурьяна на узких тропках, неизвестно когда и какими смельчаками протоптанных, мокро и тускло блестели; кое-где по шершавым желобкам еще текли почти невидимые змейки ручейков, и величественное ущелье тихо, даже как-то домовито шуршало от их торопливого, юркого движения. А вскоре зеленым весенним блеском вспыхнула перед глазами долинка с бурлящим, бьющимся о камни потоком, с прижавшимся к нему небольшим селеньицем.
Цаля попросил шофера остановиться, и они вышли из машины. Пахло дождем, травой и сладковатым дымком. У края потока стоял мальчишка в тюбетейке, в длинном брезентовом плаще и кедах, опираясь на суковатую палку, будто старик на посох. Неподалеку, присев на корточки у тазика, перебирала тюльпаны девчушка. Она исподлобья поглядывала на Цалю и Лилю, подходивших к ней в обнимку. Глаза у девчушки хитроватые, любопытные.
— Продаешь тюльпаны? — спросил Цаля.
— Да, — кивнула та и поднялась.
Цаля протянул ей полтинник, девчушка к уже связанному букетику добавила еще несколько цветков и, улыбаясь, не вставая с корточек, подняла букет над головой.
— Спасибо, — как-то осторожно, будто они стеклянные, взяла тюльпаны Лиля.
— Как называется этот ручей? — спросил Цаля у паренька.
Не меняя позы, тот гордо ответил:
— Это не ручей, это — рэка!
— Правильно, река, — согласился Цаля и подумал о том, что для этого туркменского мальчика бурлящий поток, питающий его землю, дающий жизнь цветам и травам, действительно является такой же рекой, как для сибиряков Енисей или Иртыш, как для русских Волга, как для украинцев — Днепр.
— А это ваша жена? — вдруг поднялась и, буравя черненькими, искрящимися любопытством глазенками пришельцев, спросила девочка.
— Пока еще нет. Эта тетя не хочет выходить за меня замуж, — серьезным тоном пожаловался Цаля.
— Почему же вы ее обнимаете?
— Потому что люблю.
Девчушка захихикала и закрыла лицо мокрым платком.
— Ну что ты такое говоришь ребенку!
Лиля вдруг сердито сняла его руку с плеча и пошла к машине:
Таксист рассмеялся и заискивающе сказал:
— За такую девушку большой калым придется платить.
— А теперь калым отменен, — обернулся в сторону машины мальчишка.
— Все грамотные стали, — вздохнул шофер и резко нажал на газ.
— Мой калым тебе, Лилька, — вся моя грешная жизнь.
— Калым дают не невесте, а ее родителям, а жизнь свою ты уже тысячу раз роздал другим, — снова прильнув к его плечу, пошутила Лиля.
— Неправда, есть еще порох в пороховницах, — вдруг обозленно возразил Цаля.
— Обиделся? — Лиля закурила и направила на Цалю струйку дыма.
Он откинулся на сиденье и промолчал.
— Обиделся, — глубоко затягиваясь, заключила Лиля, и уже всю дорогу они молчали.
Машина въехала в поселок, шофер зарулил на площадку у небольшого ресторанчика.
— Приехали к Семи братьям, — сообщил своим пассажирам.
Выйдя из машины, они увидели у знаменитой чинары уже не менее знаменитую кинозвезду Веру Потапову, заменившую в фильме Галину Коберскую, и звезду восходящую — Мишу Григорьева. Миша был на полголовы ниже ее ростом, и когда они снимались в кадре рядом, Вера надевала туфли на низких каблуках. Сейчас же она надела туфли на высоких каблуках, и Миша, стоя с ней рядом и видя, как десятки глаз праздно шатающихся курортников с любопытством рассматривают их, изо всех сил тянулся вверх, чтобы казаться выше. У него даже шея удлинилась, отчего он стал похож на молодого петушка, готового вот-вот захлопать крылышками и закукарекать. В руках у Веры Потаповой, как и у Лили был букетик тюльпанов, купленных, видимо, там же, в долинке над потоком. Вот Григорьев что-то шепнул Потаповой, она наклонилась и положила на вздувшиеся под землей корни чинары букетик цветов.