Тут дверь со двора приоткрылась и в кухню вошел молодой человек лет двадцати с небольшим. Он был одет в такой же черный костюм, как и я, но вся его изможденная фигура наводила на мысль о какой — то тяжкой болезни. Глаза его горели — не то от страха, не то от вожделения. Руки дрожали. На них надеты были свежепростиранные белые перчатки из какой — то дешевой хлопчатобумажной ткани. Они были слишком широки и, казалось, вот — вот стекут с кончиков его пальцев, как струи разбавленного водой молока. Под мышкой он держал скрипичный футляр.
— Присядь, Феликс! — сказал Джабец. Потом, повернувшись в мою сторону, добавил: — Это Феликс Джеймисон, твой коллега, арфист. Как скрипач, он будет вести главную партию, а тебе на твоей арфе придется только чуть внятно вторить ему. Я сам слышал, как мисс Элен сегодня утром объясняла это Феликсу.
— Вполне справедливое распределение, т— сказал я и, улыбаясь, кивнул Феликсу, чтоб хоть немножко рассеять его страх.
Что бы мне ни пришлось делать напару с Феликсом, я всегда предпочел бы делать это невнятно. Потому что любое членораздельное суждение, даже если оно коснется каких — нибудь пустяков, может вывести беднягу из равновесия. На мою улыбку Феликс не откликнулся, а только вытер лицо носовым платком. Сидя на табурете, который ему пододвинул Джабец, он тихо вздрагивал всем телом.
— Дайте же ему глоток пива1 — сказал я. — Он бледен, как призрак, и выглядит так, будто в каждом кармане у него припасено по обмороку.
Феликс залился смехом — совсем истерически, как девушка.
— Что с ним такое? — спросил я. — Смеяться ему не от чего. Я совсем не шутил насчет обмороков. Так именно он и выглядит. Бледен и как будто просит позволения подержаться за ручку двери, что ведет в покои смерти.
— Это все твоя манера грубо и дико выражаться, арфист, — сказал Джабец. — Она — то и рассмешила Феликса. Ведь он самый милый и приятный из всех мунлийских парней. Уже много лет, как он учится играть на скрипке. Его отец, литейщик, только и мечтает, чтоб Феликс пропиликал себе дорогу, которая уведет его от изнурительного физического труда. Ведь работа на заводе еще и руки его погубила бы. Сегодня он впервые выступит перед мистером Пенбори. А подготовила это дело миссис Боуэн, жена священника, и все потому, что Феликс — сладкопевец и лучший чтец псалмов у мистера Боуэна и, стало быть, его любимчик. Еще только в прошлое воскресенье мистер Боуэн говорил мне, что если Феликс угодит сегодня мистеру Пенбори, то тот может послать его в Аондон — понимаешь, в Лондон, великий город, а там уж и до славы недалеко. Так что сегодня он не только исполнен страхом божьим, нервы у него ходуном ходят. А тут ты еще обрушился на него с своей болтовней о пиве и о ручке двери, ведущей в покои смерти. Это уж слишком, арфист, право, слишком…
— Прости, Феликс, было бы мне известно о твоих чаяниях и затруднениях, я нашел бы какие — нибудь другие слова, что — нибудь ласковое, как летняя ночь, и утешительное, как сама любовь. У меня есть и такие мотивы.
— Я уверен, что он будет иметь успех, — добавил Джабец. — Он прямо колдун по части грустных мелодий. Выцеживает грусть из каждой ноты. Слушая его, прямо обливаешься слезами.
— Вполне допускаю. Он и впрямь выглядит так, будто это не человек, а обертка, в которую завернули самое корневище горя, чтоб сохранить тепло в этой проклятущей штуковине.
Джабец подал нам по стаканчику вина. Вино было дешевое и дрянное, но оно все же согрело меня. Я подался вперед и внимательнее стал разглядывать худое, в нервных желваках лицо Феликса. Почувствовав на себе мой взгляд, он во весь рот осклабился, хотя в глазах его все еще сохранялось выражение легкого испуга. Ясно было, что моя особа, воспринятая сквозь странный нервный трепет, сотрясавший его с ног до головы, была до болезненности нова для него. Моя физическая оболочка казалась ему грубой, несовершенной, отталкивающей. Меня это огорчало, потому что в своем новом костюме я чувствовал себя очень утонченным и ломал себе голову в поисках такой невинной и достаточно приятней темы для беседы, которая дала бы ему отдых от страхов. Минут через двадцать вошел Джабец и сообщил мне, что гости готовы развлекаться.
Мы двинулись по коридору в сторону столовой. Первым шел Джабец, за ним — Феликс, а я замыкал шествие. На Феликсе костюм болтался, как на вешалке, а мой так отчаянно жал, что, казалось, голова у меня раздулась, как пузырь. Трудно мне было удержаться и не сказать Феликсу, что мы с ним величайшие из чудаков, когда — либо проникавших под флагом искусства в светские гостиные.
Мы вошли в парадную столовую. Феликс низко поклонился. Я увидел, что помещение, где мы находимся, достаточно красиво для того, чтоб процесс насыщения показался важным делом. Широколицый мужчина, сидящий рядом с «Пенбори, слева от него, отвел бокал с вином от губ и, беззастенчиво хохоча, уставился на нас. Пенбори замахал на него рукой и заставил его замолчать. Тяжело опустив голову, он жестом указал нам на дальний угол, где поставлены были два стула и поблескивала арфа, которую я уже однажды видел в затемненной комнате. Феликс был так ошеломлен, что даже на ходу продолжал все время раскланиваться, и мне пришлось слегка подталкивать его, чтобы направить в указанный нам угол, иначе он и оглянуться не успел бы, как очутился бы среди накрытых столов. Гость, который первым расхохотался, все еще продолжал задыхаться от удовольствия. Элен Пенбори сидела по правую руку от отца и не сводила глаз с низенького сероликого человека, редеющие волосы которого были выразительно разделены пробором посередине маленькой головки; сидя у противоположного края стола, он, по — видимому, чувствовал себя не совсем в своей тарелке. Рядом с ним поместился некто торжественно самоуверенный, в священническом облачении; у него была черная шевелюра цвета воронова крыла. Я догадался, что- это и есть мистер Боуэн. Рядом с Элен Пенбори сидел кавалерийский офицер в полной парадной форме, с пышными усами, спокойно поглощавший еду. Он даже искоса не взглянул на нас.
Пока Феликс неуклюже возился со своим инструментом, прилаживая его к подбородку и настраивая, я заметил небольшую комнату справа от нас; там был накрыт столик, уставленный яствами и напитками. Я догадался, что эти закуски предназначены для меня и Феликса; как видно, подумал я, в доме Пенбори есть некто, верящий, что пустую стену жизни необходимо украсить случайными бликами внимания и заботы. Пенбори и мистер Боуэн пристально разглядывали меня.
Как только мы начали играть, я стал внимательно прислушиваться к Феликсу. Не проявляя инициативы, я только сгущал его мелодию и окаймлял высшую точку ее развития отдельными аккордами. Он играл хорошо. Й чем больше я проникался силой и выразительностью его исполнения, тем откровеннее вторгался со своим аккомпанементом в его музыкальную тему, разжигая в нем отдельными штрихами еще более страстную взволнованность значительной по красоте музыкой, слетавшей с наших струн. После двух номеров — вторым была старинная элегия под названием «Знаешь ли ты, как поют ветры в ветвях моего сердца?», почти доведшая Феликса до слез и заставившая мистера Боуэна тяжело сопеть от восторженного сочувствия, — Феликс растерял большую часть своих страхов и даже заухмылялся в ответ на одобрительную улыбку мистера Боуэна.
— Ты хорошо играешь! — шепнул я Феликсу. — Несколько вечеров такого пиликанья — и ты уедешь из Мунли прямо в Лондон, чтобы, как выразился Джабец, поймать славу за хвост. Если я хоть что — нибудь смыслю в этом деле, играть тебе под кроватью самого короля!
Прошло уже минут десять, и игра моего партнера с каждым тактом звучала все увереннее и выразительнее. Как видно, в прошлом жизнь Феликса была основательно перепахана самоистязанием, если он оказался способен на такое усилие. В нем самом чувствовалось гораздо большее напряжение, чем в любой из струн его скрипки. Наши немногие слушатели были хорошими ценителями музыки. Игра наша, должно быть, очаровала капитана; во всяком случае, он все чаще и чаще поглядывал на Элен Пенбори, по мере того как мы довели чувства слушателей до полного размягчения. Не считая, впрочем, краснолицего мужчину, сидевшего рядом с Пенбори. Он был либо глух, либо пьян и время от времени, взглянув на меня и на Феликса, начинал хихикать; если бы только не упрек, который он читал на лице у мистера Пенбори, он, вероятно, не прочь был бы отпустить по нашему адресу целую кучи созревших в его мозгу злых шуточек. Я даже жалел, что его принуждают к молчанию. Забавно было бы, вероятно, услышать то, что он может сказать. Наш внешний вид — мой и Феликса, — наши замогильные лица и похоронные костюмы — все это было богатой пищей для хорошо оснащенной фантазии.