Как только Феликс закончил первую часть своей программы, Элен Пенбори встала, прошла в маленькую боковую комнатку и сделала нам знак следовать за ней. Мы вошли туда и уселись на двух приготовленных стульях. Элен была одета, как в первый вечер моего появления в Мунли. Волна кружев доходила до самого ее подбородка. И пока она стояла бок о бок со мной, она привлекала мое внимание гораздо больше, чем стол с закусками. Элен сообщила нам, что позже мы будем на попе чении Джабеца, а пака что можем — де без стеснения сами обслуживать себя. Обращалась она преимущественно к Феликсу, как бы намекая, что ему надо поторапливаться, а то он не успеет выпить и закусить хоть что — нибудь раньше, чем я поглощу все остальное. Впрочем, она, мне кажется, только одновременно со мной поняла, что из ее слов можно сделать такой вывод. Феликс поднялся со своего стула и разразился целым каскадом неистовых поклонов. Мы с Элен заулыбались друг другу поверх его дугообразно согнутой спины.
— У вас теперь совсем другой вид, арфист! — произнесла Элен тихо и с оттенком некоторой гордости, будто ей удалось взнуздать меня и продеть мне в нос кольцо. — В этом наряде вы легко можете сойти за преуспевающего торговца или перворазрядного гробовщика, хотя, впрочем, я очень жалела бы покойников, которым довелось бы пройти через такие языческие руки, как ваши. Да, вы теперь ни чуточки не похожи на того якобинца, каким вы показались мне в овечьей шкуре, при вашем появлении в здешних краях.
— Так, значит, это вы раздобыли для меня такое одеяние?
— Да, я. Мне казалось, что вы будете благодарны.
— О, конечно, я благодарен. Так наряден я не был еще никогда, с самых моих крестин. Но только в следующий раз, когда вы вздумаете приобретать для меня сюртук, пожалуйста, предупредите, чтобы я мог заблаговременно пообтесать мою фигуру. Тот, кто носил этот костюм до меня, был худ как щепка и, как видно, неравнодушен к пуговицам. Понравилась вам наша игра?
— Очень мило. Феликс был свет, а вы хорошая тень. Отец мой тоже доволен. Он говорит, что от вашей музыки впервые за много месяцев улучшилось его самочувствие. Он прямо — таки неравнодушен к вам.
— И с чего бы только? Ведь я не какой — нибудь смирный рудокоп…
— Отец считает, что вы чудак, забавный дикарь. Его удивило, что вы пришли сюда сегодня. Он не думал, что вы согласитесь. Ему казалось, что, посоветовавшись со своими дружками, вы решите отказаться от приглашения.
— Мои дружки уже начали стариться, они стали сонливы и равнодушны. Они говорят, что им наплевать, буду ли я тренькать для вас на арфе или нет. А вас тоже удивило, что я пришел?
— Немножко. Но в то же время и обрадовало. Вы совершенная находка для наших гостей. В жизни, которой мы живем в Мунли, мало места для капризов музыки. А вы вносите какой — то новый привкус в эту жизнь.
— Так торопитесь же смаковать это новое, сударыня. Не то я исчезну так же молниеносно, как и появился.
— Когда вы уезжаете?
— Завтра или послезавтра. Я еще сам не знаю.
— От чего это зависит?
— Ни от чего. Мне только пришло в голову, что если человек начинает медлить и задумываться, то тем временем могут появиться какие — нибудь ползучие сорняки, которые опутают его по ногам и рукам.
— Смышленые же нужны сорняки, чтобы справиться с вами! А все — таки не спешите уезжать. Ведь музыка — редкостная вещь, арфист.
— Конечно, редкостная и чертовски утомительная для музыканта… Но мне не видать здесь покоя. Все здесь действует мне на нервы.
— А как же ваш друг Адамс?
— Он и сам комок нервов. Одному только богу известно, в какую он трясину забрался!
Элен ушла. Пока мы разговаривали с ней, Феликс следил за нами завороженными глазами; от удивления нижняя губа его отвисла. Я ткнул ему в зубы пирожное— как сигнал к тому, что пора закрыть рот и привести лицо в более нормальное состояние. Он все еще был бледен от усилий, затраченных во время игры.
— Смотри, Феликс, следи за собой, — сказал я ему. — Для того чтобы постоянно развлекать людей, тебе надо быть стойким и выносливым, как дерево. А будешь слаб, так тебя съедят с потрохами.
— Я постараюсь запомнить это, арфист. Вы странный, но мудрый человек.
— Тебе нужна добрая кружка эля, а потом хорошая порция мяса. У тебя небось никогда не было еды вволю?
— Мой отец — враг обжорства. Он считает, что потакать плоти грешно. Свое собственное тело он всегда держит в крепкой узде, говорит он.
— Что же он, твой старик, помешанный, что ли?
— Ничуть не помешанный. Но у него бывают такие головные боли, что череп разваливается. А это с тех пор, как он стал работать, еще ребенком, у плавильных печей. Когда эти боли уж очень донимают его, он только и спасается, что постом. Были и такие времена, когда отец не в силах был ходить в свою литейную, и тогда нам всем приходилось поститься волей — неволей. В первое время голодание не доставляло отцу никакого удовольствия. Но наслышавшись речей мистера Боуэна, он понял, как грешно ублажать плоть, и стал держать себя в узде. А теперь не нарадуется этому.
— Понимаю. Значит, твой старик и Боуэн готовы обратить жизнь в сплошной холодильник. Так торопись же, Феликс, пропиликай себе побыстрей путь к славе и богатству. Напусти — ка пыли в глаза этим лицемерным паразитам, которые готовы уморить тебя, лишь бы только ублажить малость свои собственные убогие душонки! А если они опять начнут нести околесицу насчет греха, советую тебе заткнуть уши и ошарашить их, к примеру, таким откровением: «Есть, дескать, только две подлинно греховные вещи — связывать себе руки, когда можешь быть свободен, и голодать, когда можешь насытиться». А сам уписывай все, что дают, парень. Наверстывай упущенное!
Джабец принес кувшин с пивом. Я налил кружку Феликсу, всячески стараясь его успокоить; незачем впадать в неистовую панику, убеждал 'я его, от одной только мысли о том, что мог бы сказать мистер Боуэн, если бы учуял в его дыхании солодовый дух… Ведь Боуэн льнет ко власть имущим и не станет он отвлекаться от своей важной задачи — сводить бога с королями железа, не станет принюхиваться к такому ничтожному субъекту, как Феликс, который и дышит — то еле — еле.
От первой же четверти пинты Феликс так раскис, что придвинул голову вплотную к моей. С языка его потоком полилась длинная исповедь. Он рассказывал, как по ночам у его кровати появляется отец с глазами, горящими мукой, греховной алчбой, и тащит сына к скрипке, перечисляя ему музыкальные произведения, которые, как ему удалось выведать, пользуются наибольшей благосклонностью у мистера Пенбори; и как он часами заставляет его бесконечно играть, требуя от него клятвы, что скрипка станет орудием их избавления, мечом, который рассечет прогнившие путы их бедствий…
— А мать твоя умерла? — спросил я, стараясь получше уяснить себе семейную обстановку, в которой протекает жизнь Феликса.
— Нет, она сбежала.
— Вот это мудрый шаг! Но как же она дошла до этого? Как собралась с силами и средствами? Как отважилась выйти на верную дорогу?
— Мать ушла, когда я был еще младенцем. Отец говорит, что в ней не было настоящей веры в бога.
— А маловерие плохо влияет на кровь?
— Должно быть, это так. Приятно слышать это от вас, арфист.
— Скажи — ка, Феликс, а ктр этот господин с багровым лицом, тот, что сиднт рядом с Пенбори?
— Это мистер Радклифф, компаньон Пенбори и его управляющий. Он большой человек на заводе.
— Не слишком он, видно, добр. Ты слышал, как он расхохотался, когда мы вошли?
— О да. Я даже расстроился.
— Он, кажется, принимает нас за пару шутов.
— Шутов? — переспросил Феликс и хихикнул.
Он кивнул мне, и я увидел, что проблеск зарождающейся смелости толкает этого человека на дерзкие выходки.
— Сам он багровая морда! Проклятый пес! — вырвалось у него.
— Правильно, парень! Есть в нем какое — то сходство с плавильной печью, в этом Радклиффе. И на поду этой печи пепел — все, что осталось от милосердия.