Тогда-то и запала Туваку мысль: а не присоединиться ли на время к более удачливому сопернику?

И вот он в кибитке Салыра…

— С чем пожаловал, спрашиваешь? — Тувак-сердар искоса метнул на хозяина хищный взгляд зеленых глаз. — Вину мою хочу здесь искупить, вот с чем.

— Вину? — Салыр искренне удивился.

— Да. Вспомни, Салыр-мерген: шесть дней назад люди твои стычку имели возле чабанского коша, что вблизи Коне-Шехира… Помнишь? — Салыр молча кивнул. — Так вот: это я с ними схватился. Э, погоди, да вот же он сам!

Зорок глаз был у старого разбойника. Раз только глянул, ночью при вспышках выстрелов — и навсегда запомнил противника, а теперь узнал его: то был Ягмур, младший брат Одели-палвана, сидевший вдали от очага.

— Верно, Ягмур? — живо обернулся к нему Салыр.

— Все верно, Салыр-ага, — почтительно отозвался тот из своего угла.

— Почтеннейший Тувак-сердар, — хозяин умело изобразил радушную улыбку на своем жестком, остроносом лице, — какой может быть спрос, если воин в честной битве ранил противника? Вы прибыли к нам как гость. Наш сподвижник Ягмур Аннасахат-оглы жив и не жалуется на рану… Повторяю: мы не имеем на вас обиды.

— Но у меня сердце горит, — прохрипел, похоже, и в правду глубоко опечаленный Тувак, — оттого что пролила невинную кровь отважного воина! Позволь, дорогой Салыр, за этот мой грех мне самому стать одним из твоих рядовых джигитов.

Воцарилось молчанье. Салыр неприметно переглянулся с Одели-налваном.

— Мы с радостью принимаем вас, Тувак-сердар, в свои ряды. Но решительно отвергаем вашу мысль, чтобы стать рядовым джигитом. Нет, никогда! Вы — прославленный в народе предводитель борцов за справедливость, имя ваше столько лет наводило ужас на цепных собак эмира… Почтительно просим вас занять место рядом с нами, быть среди первых наших советников.

— Что ж… — криво усмехнулся гость, зеленые глаза сверкнули торжествам. — Я благодарен за честь и готов ее принять.

— Хоп, Тувак-сердар! — поднявшись с места, Салыр шагнул к нему и крепко обнял, так что у щуплого Тувака хрустнули позвонки. — Отныне мы братья в войне и мире! Эй!.. — он подозвал прислужника. — Живо двух баранов под нож… Отпразднуем этот час, радостный для нас всех!

«…Одного не сумели мы взять, а теперь их там двое, головорезов проклятых! — с тоской пронеслось в мыслях Мамедши-мирахура, когда лазутчики донесли ему о новостях в стане Салыра. — Воистину солнце для нас закатилось».

Прощайте, боевые друзья!

Белый потолок высоко над головой, глянешь по сторонам — такие же белые, гладкие стены. Тонкие зеленоватые шторы на высоких окнах не пропускают в палату солнечные лучи. За окнами — яркое весеннее утро, блики майского солнца на молодой листве раскидистых деревьев. В палате сумрак, нежарко, только воздух нечистый — насыщенный запахами лекарств, испарениями человеческих тел. В ней до десятка раненых бойцов и командиров Красной Армии.

Тупая боль в бедре мешает уснуть. Утомление, однако, превозмогает боль, и Нобат погружается в тяжелую, смутную дрему. Беспрестанно мерещится только что пережитое: многоверстные марши пыльными дорогами Ферганы, тревожная дробь басмаческих выстрелов на окраине кишлака, угрожающее безмолвие ущелья в горах, внезапно взрываемое грохотом каменного обвала, и сразу же — утомительная погоня за врагом по козьим, едва протоптанным тропкам, когда выстрела в упор ждешь за каждым поворотом… Редко-редко всплывает из глубины давнее, казалось — навечно забытое. Донди увозят из родительского дома в разукрашенном кеджебе… Вонючий зиндан, тяжелая колодка впилась в ногу, боль нестерпимая — и Нобат просыпается, с трудом сознавая, что боль — наяву. Тут сквозь тишину, как будто сквозь вату, проступают голоса, звук шагов…

— Товарищ, проснитесь! — русская речь, мягкий женский голос, осторожное прикосновение ко лбу. Нобат разлепил веки. Все та же белая высокая палата. Над ним склонилась женщина — светлолицая, голубоглазая, веснушки на слегка вздернутом носу, темно-русые волосы упрятаны под белую косынку с вышитым красным крестиком.

— Командир Гельдыев, как чувствуете себя? — спрашивает по-узбекски мужчина в белой шапочке и таком же халате. Скуластый, смуглый — должно быть, татарин. — Сейчас осмотрим вас, потом, возможно, будет операция. — И добавляет по-русски, обращаясь к спутнице: — Подготовьте…

Женщина вдвоем с нянечкой осторожно снимают с Нобата простыню, закатывают на животе рубаху… Рана гноится, боль нестерпимая. И вновь склоненные лица врача и медсестры. Нобат зажмурил глаза, крепко закусил верхнюю губу. Дергающая боль молнией пробегает по всей ноге и, кажется, достает до самого черепа…

— На носилки, — командует врач.

Нобата долго везут коридорами. Наконец — широкая дверь, палата куда просторней и светлее, чем прежняя. Окно во всю стену. «Операционная», — догадывается Нобат.

«Неужели все это надолго? — минуту спустя тревожная мысль пронзает его сознание. — Как там сейчас эскадрон? Ишанкулов пока за меня управится, но потом, если долго не вернусь, — как бы не прислали нового командира… Домой ведь, наверное, следует сообщить? А может, вовсе и ненадолго! Сейчас хирург только глянет и…»

Между тем его лишь на минуту-две оставили одного. Из коридора донесся звук тяжелых шагов, следом еще нескольких. Тихие голоса. Грузные мужские шаги совсем рядом…

— Нобат, неужели ты? — негромкий, спокойный голос, очень знакомый, только не вспомнить, чей он. — Здравствуй, милый! Вот когда свиделись… Ты лежи спокойно, не поворачивай голову, я сейчас подойду… Ну, теперь узнал?

Плотный мужчина в белом халате и шапочке зашел так, чтобы Нобат мог его видеть, не меняя положения. Широкое красноватое лицо, седые кустистые брови, подстриженные усы. Шрам на левой щеке…

— Николай Петрович?!

Да, сомнений не оставалось: перед ним Николай Петрович Егорычев, полковой врач, старый товарищ с Лебаба. Сейчас, после курсов и многомесячной практики, хирург-ординатор второго военного госпиталя в Ташкенте.

Вот так встреча, неожиданная и радостная!

— Николай Петрович! — волнуясь, повторяет Нобат и пытается высвободить руку из-под простыни, но Егорычев удерживает его:

— Лежи спокойно, дружок, нельзя! После… Главное про тебя уже знаю, остальное потом расскажешь. А сейчас давай-ка займемся твоей ногой. Ты, значит, терпи, твое дело такое. Выправим тебе, что можно… Пока молчи, усыпим тебя, как положено. А уж после, оправишься маленько, тогда потолкуем…

И он сделал знак людям в белых халатах. Нобата живо перенесли с передвижных носилок на высокий стол под белыми лампами близ окна.

— Терпи, друг! — шепнул на прощанье Николай Петрович, ладонью тронув ему лоб. Вслед за этим Нобату на лицо — на нос и губы — положили что-то мягкое, холодящее, с пронизывающе-острым запахом. Сознание сразу начало мутиться, потолок и лампы над головой уплыли кверху, растаяли…

…Когда он пришел в себя, в палате сгущались синеватые сумерки. Попробовал шевельнуться — куда там, нога будто снова в колодке зиндана. Гипс… Только рукой удалось двинуть, койка скрипнула. И тотчас бесшумно растворилась дверь, прошелестели легкие шаги:

— Очнулись? Выпейте ложечку.

Тот же женский голос, что и в первые часы здесь, в госпитале. Знакомое лицо склонилось над постелью — редкие веснушки на вздернутом носу, ласковые голубые глаза. Протягивает белую кружку. Нобат отхлебнул раз, другой. Чистая, холодная вода.

— Спасибо! — отпив три-четыре глотка, Нобат помотал головой. — Вы опять у нас… дежурите?

— У вас, — женщина кивнула, не отходя от койки. — Только вы теперь в другой палате, на двоих. Не поднимайтесь ради бога, вам нельзя!.. — она предостерегающе вытянула руки, поняв, что Нобат хочет оглядеться. — Это Николай Петрович, добился. Его здесь уважают. Ваш сосед — артиллерист, командир орудия, тоже с Ферганского. Он местный, чувствует себя хорошо, иногда домой уходит…

— Как вас зовут? — Нобат против воли залюбовался миловидным профилем молодой женщины. — Меня Нобат, фамилия Гельдыев, ну, это вам известно. Я туркмен. Родом из Бухары, Керкинский округ, слыхали? — собеседница кивнула.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: