— Вы прекрасно говорите по-русски! — она улыбнулась, доверчиво глянула на него. — Учились в России?
— Нет, я… В общем, долго рассказывать. Среди русских прошли мои молодые годы, есть такая семья. Далеко, в Петрограде… Ну, как же все-таки вас зовут?
— Мария Герасимовна. Можно просто Маша.
— Вы работаете медсестрой? — спросил Нобат.
— Сейчас да, медсестрой. Но я мечтаю стать врачом. И стану, поверьте! — лицо у нее на миг сделалось одухотворенным, глаза сверкнули решимостью. — Только для этого нужно учиться. Но все это далеко — Москва, Петроград. Выла война — не поехала. А сейчас у меня отец тяжело болен. Старый друг нашего Николая Петровича. Введенский, врач-терапевт, он в Ташкенте с семидесятых годов…
Они помолчали. Нобат поймал себя на желании еще раз глянуть на Машу. И подольше не отводить взгляд. Какие у нее хорошие глаза — живые, ласковые… И в сердце растет благодарность к этой светловолосой русской девушке: ведь она уже не один день старательно, неустанно заботится о нем, беспомощном, неопрятном…
Должно быть, у него вырвался непроизвольный стон.
— Вам плохо? — тотчас прозвучал встревоженный голос Маши. — Товарищ Гельдыев… — она замялась, видимо, чуть было не назвав его по имени, но сдержалась в последний миг. — Лучше вам сейчас уснуть. Вообще сои при выздоровлении очень, очень полезен!.. Ну, хотите, я дам вам снотворного?
— Не-ет… — Нобат повернул к ней лицо, ее поразили его глаза, они стали строгими, какими-то сухими, взгляд устремлен как бы сквозь нее. А ведь только что были совсем другие, светились искренней теплотой и лаской. — Нет, — повторил он. — Спасибо вам. Мне еще в германскую говорили, в госпитале: чем меньше лекарств, даже пусть полезных, тем лучше для организма. Да и боль сейчас не сильная. Нет, спасибо.
— Верно вам говорили, — помедлив, ответила Маша, и голос ее прозвучал тускло. Ей передалось настроение Нобата. — Но отдых вам не помешает, — проговорила она минуту спустя, уже вполне овладев собой. — Я прикрою шторы и пока что вас покину.
Задернув обе шторы, она торопливо вышла, тихонько притворив дверь.
И опять его разбудил женский голос.
— Ну, сынок, пробудился? — певучим говорком произнесла пожилая дородная нянечка, улыбаясь круглым, в морщинках, лицом. — Ты, милый, только не ворохнись, нельзя, вишь, тебе… Вот я тя с ложечки чичас, с ложечки. Подушку-то подобью под затылок, оно и ловчее…
И она принялась осторожно приподнимать ему голову, подбивать подушку. Руки у нее оказались теплые, пухлые, при этом сильные и ловкие. Нобат сперва было не противился, но внезапно вздрогнул: его, боевого командира, — с ложечки?! Да ведь он же в полном сознании, вот-вот на ноги поднимется…
— Товарищ… мамаша!.. — он завертел головой, увертываясь от ее рук, умоляюще поглядел старушке в глаза. — Не нужно, я сам! Ну, зачем это? Ведь мне уже лучше. Скоро опять в строй, на коня. Беляков да калтаманов рубать… А тут вы мне с ложечки… Нет, нет! Да вы не бойтесь, я ногу себе не потревожу, я уже наловчился. А руки действуют, вот поглядите!.. Еще придвиньте, пожалуйста, столик поближе. Ну, я прошу!
Невольно повинуясь его горячей просьбе, нянечка опустила руки. Потом пододвинула столик с едой, сняла одну из тарелок.
— Ох, милок, влетит нам с тобой от Николая-то Петровича, — проговорила она, потом хитровато улыбнулась, пухлой ладонью тронув Нобата за плечо: — А ты, видно, боевой. Вон, аж глаза горят, как сказал, что скоро на беляков-то… Ну уж, ладно, уважу тебя. Вот ложка, кушай, милый, сам, — подав ему ложку, она умолкла, отступила на шаг, ладонь прижала к щеке, пригорюнилась, покачав головой: — О-ох, горемышна-ай! И все-те ему бы воевать, шашкой махать… А сам, поглядеть — кожа да кости… Небось, матушка родима где-то ждет сынка, убивается… Мама-то есть у тебя, сынок, жива она? Сам откуда будешь родом?
— Жива мама, — Нобат отложил ложку, вздохнул. — Наши места — Лебаб, на Амударье, Бухарская республика, Коркинский округ, слыхали? — Старушка кивнула. — Не так давно я побывал на родине, но война-то ведь еще идет. И теперь скорей бы встать на ноги да в строй, к товарищам…
— В строй-ой, ишь чего затвердил! — нянечка махнула на него рукой с таким видом, будто он несет бог весть какой вздор. — Оправишься маленько, пусть тебе Николай Петрович отпуск пропишет, съездишь, проведаешь матушку. Ты-то, видать, уж повоевал, да и еще навоюешься… Ох, сынок, заболталась я тут с тобой! — она выпрямилась, поправила косынку. — Кушай, ежели можешь, а я пойду, у меня и в соседней тоже тяжелые. Ешь, милый!
Она вышла. Управившись с обедом, Нобат долго лежал с открытыми глазами, думал, вспоминал. Простые душевные слова нянечки разбередили ему сердце. Родной дом, семья вспомнились в эти вечерние тихие часы с особенной четкостью. Захотелось побыть с ними, в привычной обстановке, пусть бедной и неказистой, но милой с детских лет. Донди… Ее никто не заменит. Да и мать ждет, старая уже стала.
Утром после завтрака и обхода дверь внезапно распахнулась и в палату торопливой походкой вошел Николай Петрович Егорычев.
— О-о-о! — Нобат, обрадованный, попытался приподняться на кровати, но доктор подошел, взял его за плечи:
— Лежи, брат, лежи! Ну, здравствуй еще раз!.. — они крепко пожали друг другу руки. — Сейчас я после ночного дежурства, можно нам и потолковать. На-ка вот, — он положил на тумбочку узелок, что-то твердое, в чистой белой салфетке. Заметив протестующий жест Нобата, поднял ладонь: — Молчи, молчи! Тут старуха моя кое-что собрала. Варенье, нишалда[8], лепешки сдобные… Тебе для поправки в самый раз.
— Спасибо, Николай Петрович! — Нобат улыбнулся, его смуглые обветренные щеки чуть порозовели. Егорычев сел на белый табурет возле тумбочки, взял в обе руки ладонь Нобата, лежащую поверх простыни:
— Ну, теперь рассказывай. Сперва, что дома у тебя. Матушка-то жива, в добром здравии? — Нобат кивнул. — А супруга? Донди ее зовут, верно? Рукой владеет?
— Николай Петрович, дорогой… — Нобат шевельнулся, чтобы приподняться, но вспомнил: нельзя. — Мы так вам благодарны!.. У Донди все хорошо, рука действует. Иначе… Сами знаете, в сельской местности работать приходится женщинам много. Мама старенькая… Вас вспоминаем то и дело.
— Скажи, дружок, по секрету, — старик наклонился над изголовьем, — не завелись еще ребятишки-то? Ведь пора, вон, гляди, серебрится на висках у тебя, хоть и лет немного… Правду скажи!
— Нет… — Нобат покачал головой, снова щеки зацвели румянцем. — Пока война идет… Солдат революции в строю, на коне…
— Это верно! — Егорычев вздохнул, стиснул ладонь Нобата. На минуту задумался о чем-то, помолчал. — Вроде и окончилась война, белых всюду расколотили, Антанту вышвырнули, а вот тут у нас… Да-а… Как бы славно: собраться былым однополчанам хоть у вас на Лебабе… места-то ведь райские! Мне даже мечталось: поутихнет маленько, возьму отпуск, да и к вам! До Чарджуя поездом, а там речники у меня знакомые, сам помнишь. Вверх по Аму за недельку бы добрался, в пути отдохнул… Нет, не получается! А ты, значит, в Фергане басмачам хребты ломаешь? Слышал, слышал…
— Николай Петрович! — Нобат дернулся на кровати, мгновенная вспышка боли исказила его худое, продолговатое лицо. Потом в глазах вспыхнул гневный огонь, слова полились взволнованные, скомканные: — Это враги заклятые, упорные!.. Вы не представляете, что они творят с нашими, если в плен попадешь! Еще в кишлаках, с теми, кто за Советы… Правда, среди них есть обманутые, этих мы живо переубеждаем. А другие, из баев, еще ишаны очень сильны… Ну, и наши бойцы, у каждого душа горит ненавистью. Сражаются, как львы, перед атакой, бывает, не удержать эскадрон, хоть трибуналом грози…
Он все-таки приподнял голову, теперь уже сам обеими руками крепко стискивал ладонь врача. Тот пытался успокоить своего не в меру темпераментного пациента, однако тщетно. Сказались долгие дни вынужденного молчания, теперь Нобату страстно хотелось выговориться. Уже дважды тихонько растворялась дверь палаты, нянечка удивленно заглядывала внутрь, но, увидев, как горячо и оживленно беседуют старший хирург и этот долговязый краском-туркмен, снова бесшумно притворяла дрерь.
8
Нишалда — узбекское лакомство: взбитый яичный белок с сахаром и мыльным корнем.