— Прежде чем покинуть вас, задам последний вопрос: между нами не осталось ничего недоговоренного?

Ирэн пожала плечами:

— Нет, слава Богу, нет!

— Мне тоже так кажется, — произнес Левис.

Она ушла от него, сохранив полное самообладание и выдержку. Она ушла: четкий профиль, загорелое лицо, резко очерченные бедра, на тонких лодыжках прозрачные, хорошо натянутые чулки, еле обозначенная под свитером грудь, на ветру бьются у плеча кончики повязанного вокруг шеи платка.

Но в сейфе офиса в Сити — надлежащим образом оформленный договор о передаче прав на изыскания.

Левис видел, как она, пройдя Ланкастер Гейт, вошла в дом кремового цвета, имевший, подобно всем остальным, нишу у дверного проема, где были выставлены столики красного дерева, серебряные шкатулки и фотографии с надписями. Есть Левис не хотел. Он вернулся к скверу Генриха Восьмого, который не казался оголенным даже зимой благодаря кустам самшита и вписывался в архитектурный ансамбль Букингемского дворца из розового и черного камня, где проводили дни те, кто служил английской короне. В задумчивости, отгоняя неприятные мысли, Левис остановился на площадке, вымощенной плитами, на этом замкнутом, как в монастыре, пространстве, образованном кустами и арочками глициний; рядом примостился дрозд.

Жизнь казалась заманчивой. Солнце вершило свое царственное движение; все было как на Сицилии. Неприятное дело осталось позади.

Вдруг набежало облако. Хорошее настроение переломилось. Левис понял, что теперь видит вещи в их истинном свете. Судьба казалась неумолимой.

— Как холодно, когда ее нет рядом, — прошептал он. — Как тоскливо!

Ирэн — словно открытие истины. Он уже знал, что, увидев ее снова, сделает ей предложение.

XI

На следующий вечер Левис уже ужинал у Апостолатосов, в Бэйзуотере.

Холл, подобно гостинным, был украшен слоновыми бивнями и итальянскими панелями эбенового дерева, теряющими от теплого воздуха калорифера детали инкрустации; дом хорошо обогревался: это была уже не Англия.

В салоне с обтянутыми дамасской тканью вишневого цвета стенами, на фоне однотонного малинового ковра — черные эмали из иранского Хорасана, нежные каннелюры из испанского Синиша. Французские полотна XVIII века были освещены иссушающим светом электрических ламп, съедавшим синие тона и превращавшим их в серые. Салон представлял собой своеобразный атриум, вокруг которого вилась балюстрада из навощенного дерева; с перил свисало шитье греческих мастериц из Янины, бархатные изделия из албанского Скутари, а над ними — огромные абажуры, расшитые рельефным узором. В простенке между окнами — кожаное арабское седло ярко-фиолетового цвета, отделанное золотой тесьмой; тут же вооружение эмира.

В специальных витринах — вышивки, похожие на те, что свисали с перил, но только более древние, с мелкими стежками, вплоть до мельчайших на византийской глади, уже утомительных для глаз.

Когда Левис вошел, милая — как говорится в русских романах — компания состояла из Ирэн и трех дам; две из них — престарелые кузины Ирэн, девицы Апостолатос, — поднялись. Между ними сидела их парализованная бабка, круглым лицом и осанкой напоминавшая Наполеона. Со своего кресла она следила за разговором, лицо ее ничего не выражало, но в глазах искрился ум. Возле нее на столике был разложен пасьянс.

Левис ждал, что увидит троих сыновей, банкиров Олд Джюри, но ни один из них не пришел к ужину. Зато появился в вельветовом костюме сэр Солон Апостолатос, старик отец, просунув сначала из-за отодвинутой родосской портьеры свой крючковатый нос, к которому был приставлен лорнет с висящей цепочкой; у него были оттопыренные уши, густая борода и выпуклые, как на микенских масках[9], глаза, на седых реденьких волосах — небольшая эспаньолка.

Хотя он был очень вежлив, продемонстрировав традиции греческого гостеприимства, Левис почувствовал в нем тирана, жадного, упрямого до маниакальности.

— Приветствую вас, — произнес он. Старик притворялся глухим, чтобы придать себе больше значительности. Ирэн подставила ему для поцелуя свою худую щеку. Он был с ней строг, как и со своими дочерьми.

Он не проявлял к молодежи никакого снисхождения, презирал все, что доставалось легко и приносило удовольствие, упрекал дочерей в том, что они забывают поздравить родственников в день рождения, что ведут себя с ним как равные, заняты только развлечениями, хотя на самом деле им было уже за сорок и жили они как затворницы. Сделав все, что в его силах, чтобы помешать им выйти замуж, он теперь попрекал их и тем, что они остались старыми девами; они боялись его, боготворили, уважали. Когда-то у него была жена, но она не вынесла дурного обращения. Обуреваемый восточной ревностью, он, перед тем как уйти из дома в банк, заставлял несчастную распускать волосы и защемлял их ящиками двух комодов, которые к тому же запирал на ключ.

Стол был богато сервирован, старый дворецкий прислуживал, словно на панихиде; он кружил вокруг стола, как во время крестного хода на Пасху в Афинах. В центре стола стояла большая корзина с цветами — не столько для красоты, сколько для того, чтобы служить преградой между сидящими за столом и таким образом уменьшить число возникающих конфликтов и окриков, вроде: «Если это будет продолжаться, я вас выгоню!», которые раздавались как минимум при каждой смене блюд и отравляли семейный ужин.

Угощенье было обильным и по-восточному жирным. Но папаша Солон придавал значение только фарфору, на котором ужин был сервирован.

— Вот сейчас вы увидите… — обращался он к Левису, растирая свои пораженные подагрой пальцы.

Левис думал, что речь пойдет о каком-нибудь старом вине.

— …венсенский фарфор — голубой с золотом. Таких предметов осталось всего семнадцать. Два у принца В., три в вашем Музее декоративного искусства и двенадцать, как видите, у меня.

Никто ради Левиса не поддерживал общего разговора. Речь шла о семейных юбилеях, о делах благотворительных, о проводимой Грецией политике; вспыхнул спор о жестких правилах литургии, о толщине свечей, которые надо ставить при пасхальном богослужении, и т. п.

Левис обратил внимание на качество жемчуга. Ирэн объяснила, что дядюшка Солон, видя, как падает курс драхмы, предался отчаянному расточительству; если раньше в течение всей жизни он был сверхэкономным («не мусольте золотые монеты, через восемь тысяч лет они от этого исчезнут вовсе», — говорил он), то теперь, поняв, что на старости лет не может больше надеяться ни на сбережения, ни на права наследования, ни на законы капитализма, он стал относиться к послевоенным деньгам как к фиктивной ценности и повторял то яростно, то весело: «Тратьте денежки, дети мои, тратьте!»

Не испытывая никакой в том потребности, просто привыкнув подчиняться мужской власти, две сестрички все время что-то покупали, бегали по распродажам, по разным магазинам, по антикварам и возвращались, обвешанные покупками, превратив деньги в предметы, которые им абсолютно были не нужны.

По вечерам они закрывались в своей комнате, задернув шторы, надевали на себя украшения, стоившие не менее трех миллионов, и подолгу смотрелись в зеркало.

Дядюшка Солон повторял:

— Года через три вы ничего подобного больше уже не увидите.

Он вложил средства — обуреваемый этой мыслью — в строительство двух броненосцев стоимостью пятьдесят миллионов и укрепленного, с подземными этажами, замка Венизелос.

— Я не хотела бы вас оскорбить, дядюшка Солон, — сообщила Ирэн, которая позволяла вести себя с ним так же свободно, как ее предки вели себя с Юпитером, — но я считаю, что надо быть оптимистом. Я вручила десять тысяч фунтов стерлингов афинскому префекту на реконструкцию тюрьмы.

XII

Когда перешли в курительную комнату и дядюшка Солон по локоть запустил руку в короб красного дерева, наполненный сигаретами с его именем, отпечатанным на наклейках, Левис произнес:

вернуться

9

Микены — город на острове Пелопоннес.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: