— Стой, Юрка, стой! Кончай игру! — Он сгреб в охапку Токина и прокричал в ухо: — Людей погубим! Давай всех под трибуны, а то из пулеметов начнут поливать!
И, словно подтверждая опасения Владимира Павловича, следующий пикировщик сыпанул над стадионом длинный веер трассирующих пуль. К счастью, никто из стоявших на поле не пострадал.
Взмыленные, запыхавшиеся, забились они в раздевалку, — обе команды в одну, — прислушиваясь к глухим ударам, несшимся издалека, будто сквозь крышу. Никто не проронил ни слова, словно собрались под трибуной глухонемые. Только порывистое, еще не успевшее установиться дыхание примешивалось к звукам, шедшим извне. Где-то там, за стеной, рвались бомбы, что-то разрушая, кого-то убивая… И все эти привычные предметы — мячи, бутсы, майки — стали вдруг нелепыми в сопоставлении с понятиями «война», «самолеты», «бомбы», ворвавшимися в жизнь Старого Гужа.
Токин еще не отдавал себе полностью отчета в том, что незнакомое слово «война», с которым ворвался в его дом Глебка, теперь из абстрактного понятия превратилось в реальность. Для него, заводского парня, футбольные баталии были высшим мерилом человеческого достоинства, складывавшегося из таких составных, как смелость, мастерство, стойкость… Удачливая заводская команда, снискавшая в стране популярность пусть не такую, как ведущие столичные клубы, но заставившую говорить о себе всерьез. И он, капитан, футбольная гордость города, сидя здесь, в раздевалке, просто не представляет себе не то что своего будущего, а дня завтрашнего. Он знает только одно — приближаются игры, неизмеримо суровее, тех, что казались им такими бескомпромиссными.
Токин сидел, опустив руки между коленей, неподвижно, будто все свои силы потратил на тот истерический крик, призывавший к игре, А перед глазами вставали светлые трибуны московского стадиона «Динамо», на котором проходил финальный матч турнира заводских команд. И он, Юрка Токин, забил два красивейших гола. И ему хлопали москвичи. И о нем сказал известный мастер: «Помяните мое слово — об этом парне еще заговорят в стране!»
А потом круг почета, море цветов, и этот подарок — радиоприемник, и поездка к морю в профсоюзный санаторий… Когда же это было?! Кажется, что все связанное с тем триумфальным матчем в Москве было давным-давно, по крайней мере, столетие назад…
ЯНВАРЬ. 1958 ГОД
Шеф остался верен себе, поворчав, даже не преминув это сделать на очередном заседании редколлегии, он тем не менее не только выполнил мою просьбу и подписал письмо, но и позвонил в управление Комитета государственной безопасности.
Когда я приехал в Старый Гуж и предъявил редакционное удостоверение в бюро пропусков, дежурный был уже предупрежден, и через десять минут я сидел в приемной. Дважды подходила пожилая блондинка и вежливо просила извинить начальника — у него экстренное совещание. Смешно! Как будто, проводи он совещание обычное, мне не пришлось бы ждать. Правда, внимание показалось мне вскоре единственным признаком какой-то заинтересованности местных товарищей в том вопросе, с которым я приехал. Такое впечатление еще более укрепилось, когда через полчаса я наконец миновал двери кабинета и навстречу мне, широко улыбаясь, поднялся высокий подполковник, пожал двумя руками мою протянутую руку и сказал:
— Очень рад, очень… И простите, что заставил ждать.
— Что вы, — смущенно пробормотал я, — у вас дела…
— Есть немножко, — согласился он. — Итак, вас интересует молодежное подполье…. Предупреждаю, привыкайте сразу к условности этого понятия.
— Условности? И вы считаете, что…
— Видите ли, — перебил начальник управления, — мне бы очень не хотелось навязывать вам свою точку зрения. По крайней мере, до того, как вы ознакомитесь с материалами следствия, которыми мы располагаем. Там не все равнозначно. Были и у нас свои осложнения. Но картина перед вами будет широкая. А вот ясности… Э, да… — он махнул рукой, как бы говоря: вспоминать об этом теперь уже поздно. — Вы устроились?
— Нет. Прямо к вам. Не хотел терять времени…
Начальник нажал кнопку под крышкой стола. Вошла дама, как я ее назвал, еще сидя в приемной.
— Мы бронировали товарищу номер?
— Все в порядке, Михаил Михайлович. Третий номер, как договорились.
— Ну и ладно. — Проводив секретаршу одобрительным взглядом, Михаил Михайлович. — это я уже намотал себе на ус, так как официального представления не состоялось, — сказал: — Идите-ка отдохните! А часика в три приходите к нам. Первую партию документов для просмотра наши товарищи вам уже приготовят. Машина внизу вас ждет… Не прощаюсь…
Это было как в сказке. Давненько не испытывал я в своей хлопотной журналистской жизни такой заботы. И машина ждала, и номер был заказан отменный.
Наскоро умывшись, перекусив в буфете, я вернулся в управление, и меня провели в небольшую комнату. На столе лежали пухлые папки… В том мире, который открыли мне разноцветные, разноформатные, в линейку, в косую, в клеточку или просто пожелтевшие от времени некогда белые листки, заполненные синими, фиолетовыми и черными чернилами, грамотно или не очень, разными почерками или прыгающими буквами старой ундервудовской машинки, я провел долгие часы. Эти бумаги захлестнули меня и понесли, понесли, круша все на своем пути: сомнения, гипотезы, предположения, симпатии и антипатии. К, вечеру четвертого дня я одолел последнюю папку и, как обычно, голодный и усталый, отправился в гостиницу.
Я уже совсем собрался было спуститься в ресторан поужинать, когда робкий стук в дверь донесся до спальни.
— Да, да! — громко, может быть, даже громче, чем следовало, крикнул я.
Дверь открылась осторожно, словно входивший подозревал какой-то подвох, ожидавший его за дверью. Я бросил завязывать галстук и, прислонившись к притолоке, с интересом стал наблюдать, что же будет после того, как наконец дверь откроется.
Когда она открылась достаточно широко, в комнату вплыл — другое слово придумать трудно, — вплыл прямо, гордо, как испанская каравелла, мужчина. Си был среднего роста, худ, с бледным лицом, окаймленным густой шапкой темных, с редкой сединой волос. Первое, что надолго приковало мое внимание в нем, были руки: сухие, бестелесные, с вздувшимися узлами как бы пустых вен. На ощупь они оказались еще противнее — сухонькие и жаркие, словно с затаившимся внутри огоньком.
— Чем могу?… — начал я, но вошедший, будто меня и не было, внимательно огляделся, опять-таки осторожно, как бы боясь подвоха. Это начало меня уже злить. Я собрался повторить свой вопрос, но, опередив меня, вошедший резко повернулся и, как-то изнутри облизнув языком губы, «как суслик», мелькнуло у меня, заговорил:
— Вот там, у задней стены, стояла кушетка. Возле правой стены — диван. А рядом, на вертящемся стулике у стола, сидел немец и печатал на машинке то, что ему диктовал переводчик Гельд… — Говоря все это, вошедший, по-монашески, лодочкой сложив на животе ладошки, постоянно облизывал губы, отчего сходство его с грызуном возросло настолько, что у меня, не знавшего ни его имени, ни судьбы, сама собой родилась кличка Суслик.
При фамилии Гельд, где-то мной слышанной или виденной совсем недавно, я подался вперед, внимательно вглядываясь в Суслика, который вел себя самым странным образом.
Не представившись, не обращая на меня, хозяина, практически никакого внимания, он продолжал говорить будто бы только для себя:
— Посредине кабинета, вот здесь, где кадка с фикусом, стоял исключительно длинный стол. Слева от него — стулья. Следователь Моль сидел на диване и держал в руке кусок свинцового кабеля. Гельд вертел в руках парабеллум. Справа от окна сидел Караваев, перед ним солдатский котелок с ложкой, буханка хлеба и бутылка водки. Караваев был полупьян. Лицо покраснело, волосы обвисли по обеим щекам. И странно — никаких следов побоев…
Впечатление, что Суслик просто умалишенный, медленно улетучивалось по мере того, как новые и новые знакомые мне имена произносил этот странный посетитель. Я еще не знал тогда, как долго придется мне плутать в дебрях этих эпитетов и отводить от своего горла сухонькие и жаркие руки стоящего передо мной Суслика.