Голос Нагибина вывел меня из задумчивости:
— Ну, Андрей, довольны?
Я пожал плечами.
— Для меня, журналиста, это лишь начало. Судьба Караваева как таковая малоинтересна. Выродок.
— Согласен, — Нагибин встал и прошелся по кабинету. — Главное сейчас — отдать должное людям, погибшим геройски. Правду о событиях той ночи не знает никто… — неуверенно подытожил Нагибин. — А жаль! Там, наверно, было немало прекрасных и трагических минут мужества.
Дмитрий Алексеевич закурил.
— Думаю, что теперь вы напишете о ребятах.
— Бесспорно.
— Можете сослаться на нашу полную поддержку. Имею «добро» своего руководства.
Он как-то странно посмотрел на меня.
— А хотите, я вас немножко попугаю?
— Возможно ли это после всего виденного и слышанного?
— Еще как! Знаете ли вы, что ваш липецкий визит показался Караваеву очень подозрительным? Наши товарищи, давно следившие за Караваевым-Тороповым, сделали несколько неосторожных шагов. И он принял вас за работника нашего ведомства. Приготовил все к побегу, но решил поговорить с вами, выяснить, как далеко зашла слежка, а при необходимости — убрать…
— Глупости, мы договорились встретиться на стенде.
— Именно там это и удобно сделать. Несчастный случай! Новичок, дескать, неосторожно и неумело обращался с ружьем…
Сильной ладонью Нагибин захватил мою шею и пригнул к себе.
— Ну, Джек Лондон, буду с нетерпением ждать книги. Кстати, я распорядился, чтобы подготовили все материалы, которые удалось собрать в нашем Центральном архиве. Кое-что из Старогужского управления, но много нового. До встречи.
Я написал шесть больших очерков в газету и получил два чемодана писем: возмущенных, официальных, человеческих, восторженных, обеспокоенных за судьбы, еще не выявленные…
В одном лежала десятирублевка, а к письму была сделана короткая приписка, что деньги посылаются на памятник старогужским ребятам.
До сбора денег на памятник было еще далеко, но газета направила официальное прошение в Президиум Верховного Совета СССР об учреждении мемориала на Коломенском кладбище и награждении многих из расстрелянных, чьи конкретные дела в подполье удалось установить. Токин был представлен к ордену боевого Красного Знамени.
Да, дни после старогужских публикаций я буду помнить всегда. Я стал нужен сотням и сотням доселе мне незнакомых людей. Где-то в суете телефонных звонков прозвучал теплый бас директора издательства, доброго и трогательного Юрия Николаевича, поздравившего с удачей и сказавшего, что договор, если я не передумал, остается в силе.
Оксана тихо радовалась моим успехам, а я, конечно, как порядочный негодяй, совсем не думал о цене, которой и она заплатила за сегодняшний успех, — и одиночеством командировочных ночей, и возней с дочкой, и смирением с моей ничем не оправданной раздражительностью. Но что-то в деле Старогужского подполья оставалось для меня незаконченным.
Почти каждый день я звонил в наградной отдел Президиума Верховного Совета СССР, справляясь об Указе по Токину. Наконец обычно мило отвечавшая женщина не выдержала:
— Послушайте. Не умрет ваш Токин без ордена. У нас ведь тысячи дел. Надо иметь терпение и уважение к работающим здесь людям тоже…
Я узнал номер комнаты, где сидит эта женщина, и пошел к ней. Она действительно была милой и пожилой, заваленной сотнями голубоватых папочек, стопками бесконечных списков, сколотых одинаковыми гулливеровскими скрепками.
Просто и сжато рассказал о Токине. Она слушала не перебивая. Так и не задав ни одного вопроса, извлекла из кипы токинскую голубую папочку и унесла по гулкому коридору, в какой-то дальний кабинет. Вернувшись, сказала:
— Позвоните завтра в одиннадцать.
— И я сразу смогу получить выписку из Указа?!
— Почему вы? Ах да, — вспомнила она, — можете, только запаситесь доверенностью от представлявшей организации.
Через три дня газета с опубликованным Указом о награждении Юрия Токина орденом боевого Красного Знамени лежала у меня на столе. В семнадцать тридцать с позволения редактора я сидел в поезде, уходившем в Вологду. Вадька обещал уже вдогонку позаботиться об организации встречи.
Несмотря на ранний час прихода поезда, у вокзала ждала машина редакции молодежной газеты. Отказавшись от завтрака, я прямо с вокзала, как и в прошлый раз, только с большим комфортом понесся в Кириллов. Мимо развилки, на которой голосовал тогда с помощью лейтенанта милиции, мимо растянувшегося Кубинского озера, с церковью, словно чудом державшейся на его свинцовых водах. Наконец, въехали на знакомую деревенскую околицу.
Баба Ульяна хлопотала во дворе и меня не признала. Когда я напомнил ей о прошлом приезде, скорбно перекрестилась, будто был пришельцем с того света.
— Умер Юрочка, умер сынок. На сенокос и умер.
Охватило ощущение, будто умер я сам. Ребята из газеты растерянно глядели то на меня, то на Ульяну.
— Баба Ульяна, — начал было я, но она оборвала:
— Чего на ветру слова мусолить? Заходите в дом, с дорожки поешьте. Деда нет — за прошлогодней клюквой подался.
Пока мы ополоснули руки и походили по горнице, неловко теснясь, Ульяна уже накрыла на стол, сделав это, как всегда, с магической быстротой и неприметностью. Тяжелое кресло с высокой спинкой, в котором я прошлый раз застал Токина, за ненадобностью отодвинулось в дальний угол, и на нем стояли Ульянины, черные с красными латками резиновые сапоги. Посреди стола красовалась деревянная миска с отборной клюквой, еще пахнувшей зеленоватым мхом болота и морозами минувшей зимы. Краснобокая, словно налитая почка, какой бывает ягода, когда берут ее загодя, до тепла, из-под только что сошедшего снега.
Я достал газету и положил на стол.
— Баба Ульяна, а мы порадовать Юрия собрались. Вот наконец его запутанное дело и кончилось — правительство наградило большим орденом.
Ульяна восприняла новость спокойно.
— Знала я, что парень он добротный. Без червоточинки. Только больно невезучий в жизни. Есть такая порода — не в шлею родятся, не в шлею и живут…
Она взяла газету негнущимися пальцами с толстыми вздутыми суставами, натруженными на повседневной и миру незаметной работе. Полюбовалась, как игрушкой, и аккуратно положила назад.
— Баба Ульяна, к вам большая просьба — взять эту газету себе. У Юрия нет в мире более близкого человека, чем вы, да и вы имеете право на часть награды…
Она замахала руками, но потом, словно что-то сообразив, решительно и быстро согласилась.
— Это правильно! Ближе к Юрочке, чем в моем доме, награда нигде не будет. Как бы ему оставлена. Коль вернется, сразу и возьмет и прочитает…
Она говорила о Токине, будто он ушел в соседнюю деревню за сеном и часа через два-три вернется.
После завтрака Ульяна повела нас на кладбище: неогороженное, открытое простору, с оплывшими могилами, утыканное покосившимися и почерневшими от времени крестами.
Юрину могилу признать было нетрудно — над ней стоял желтый, словно из золота, свежерубленый сосновый крест. Чувствовались рука и былое плотницкое дедово мастерство.
Ульяна по-домашнему, словно во дворе, опустилась на соседнюю, как мне показалось, могилу, оказавшуюся лишь искусно наметанной из глины скамеечкой, и, ухватившись за концы черного платка обеими руками, будто боясь, что он сорвется под ветром и улетит, замерла. Она не плакала и не причитала. Она смотрела на крест суровым, немигающим взглядом. Складки ее морщинистого рта тихо двигались. Словно по ним текло время, все сотканное из переживаний и мудрых невысказанных мыслей.
Пожалуй, это было первое кладбище, на котором я чувствовал себя существом, не униженным перед вечностью, существом, которое отведенное ему время стоит на земле прочно, а коль приходит срок лечь в землю, остается и тогда хозяином, а не жалким отбросом, затерянным в бездонности бытия.
Деда мы так и не дождались. Сердечно попрощавшись с бабой Ульяной, которая, несмотря на все наши протесты, всучила резное, сработанное для себя лукошко, полное отборной клюквы, мы ехали до Вологды молча.